Сперва мчались по большаку, но уже у Лискова спустились на волжский лед и понеслись еще быстрее. Мелькнула торчащая из снега елка, дальше еще одна и еще.
— Скажи-ка, что за чудо-елки на льду? — крикнул в ухо возницы.
— А это значит полыньи, барин. Глаз Волги, — не поворачивая головы, отозвался тот. — Давеча приказчики ехали, не приметили елочку в потемках. Сгинули, Господи пронеси.
Поежился. И тут же сзади раздалось: «Дорогу! Пади, пади!» — как в сочинениях поэта Пушкина. Их обогнала хрипящая, закуржавевшая тройка; ударило колким вихрем, безудержностью жаркого бега, из-под полсти мелькнула голубая пола жандармской шинели — ни с чем не спутаешь. И все унеслось прямо к солнцу в радужной оболочке, и не к одному, а сразу к трем — два солнца сияли вверху, одно внизу, под семицветным кругом. «Кажется, это к скорой метели.»
— Кабы какого злополучия не вышло! — закрутился на облучке возница.
И точно в воду глядел. Не проехали и с полверсты, как сквозь пелену поземки увидели страшную картину. По снегу были разбросаны елочки, а в дымящейся полынье хрипели лошади, уходящие под лед вертикально, как шахматные фигуры. Несчастные животные взбивали копытами густую воду, в которой захлебывался человечек с окровавленной щекой и белыми, вымороженными ужасом глазами. Набухшая шинель с одним уцелевшим золотым погоном тянула вниз, в самый «зрачок» Волги, где только что сгинула тройка с санями и кучером.
— По. Помогите.
Распластавшийся у кромки полыньи возница уже совал бедняге кнутовище. Тихомиров на бегу сбросил шубу и упал в снег рядом. На мгновение поймал взгляд утопающего: «Жандарм! Не он ли брал Капелькина?» Замешкался, одолевая брезгливость, мотнул головой и тут же быстро протянул руку полковнику.
Глава вторая
И зачем только Коленька Капелькин из благодатного Симферополя переехал в Петербург? Это с его-то слабой грудью. К чему он, незаметный судейский письмоводитель, променял солнечный воздух Крыма на мглистый туман невских болот? Уж лучше бы к маменьке в Пензу вернулся.
Самый страшный год — 1878-й. Жить не хотелось. Причина стара, как мир: любовь, разбитое сердце.
Трепетное судейское сердце разбила Дашенька Поплавс- кая, смешливая особа в гроденаплевом платье и с тревожным аламандином в колечке на розовом мизинце. Николай декламировал ей из Надсона — про гнетущую тоску и оскорбленные идеалы. Дашенька вздыхала, боролась с зевотой и, в конце концов, вышла замуж за сына богатого крымского винодела.
Капелькин хотел застрелиться. Но из Петербурга приходили вести — одна интереснее другой. Шумный процесс пропагандистов, выстрел бесстрашной Веры Засулич в градоначальника Трепова; средь бела дня отчаянный Кравчинский закалывает кинжалом шефа жандармов Мезенцева. И возмутительные правительственные репрессалии. Видано ли (о, душители свободы!): теперь всякий уездный исправник вправе заарестовать подозрительных лиц без санкции прокурора! С непокорными разбираются быстрые на расправу военноокружные суды. Студенчество протестует против «Временных правил», стеснительно регламентирующих его жизнь. Газеты называют борцов за народное счастье «великанами сумрака». «Именно так. Именно!» — билось сердце Капель- кина. Ему виделись красивые великаны, которые, совершив подвиг, таинственно пропадают во мраке ночи.
А что, если?.. Примут ли его? Сможет ли он, Николай Капелькин, встать плечом к плечу? Что там писал поэт Надсон: «И блеснул предо мною неведомый путь.»
Блеснул рельсовый путь. Простучали колеса. В декабрьский день, окутанный сырой стужей, Капелькин приехал в Петербург, где жили две его землячки, только что отучившиеся на Аларчинских женских курсах. В первый же вечер пели:
За идеалы, за любовь Иди и гибни безупречно.
Умрешь не даром. Дело прочно,
Когда под ним струится кровь.
«Не даром, не даром! — бил Капелькина восторженный озноб. — Я готов умереть. Дайте мне револьвер или стилет. Или бомбу. И пусть со мной умрет кровавый сатрап. Пусть Дашенька узнает, кого она отвергла.»
Спустя неделю им подпевал, чуть фальшивя, полноватый белокурый человек с насмешливыми и пронзительными синими глазами: Дворник. Девицы под большим секретом шепнули потом: «Это сам Михайлов, Александр Дмитриевич. «Земля и воля» — слышал?» Взяли с Николая клятву, что он это имя тут же забудет. Затем появился еще один — тоже из великанов сумрака. Роста, правда, не великанского — коренастый, с украшенным рыжевато-каштановой растительностью широким лицом. Одет крайне неряшливо: на платье жирные пятна, следы пищи. Серые глаза, несмотря на беготню, светились умом: Тигрыч, второй в партии после Дворника. Голова у судейского юноши пошла кругом: счастливая судьба тут же свела его с первономерными фигурами! Он мысленно видел себя удалым метальщиком, швыряющим динамит под ноги губернатору Грессеру или даже. Страшно подумать: самому царю! И пускай осторожничает этот Плеханов: «С борьбой против основ существующего порядка тер- роризация не имеет ничего общего. Разрушить систему может только сам народ. Поэтому главная масса наших сил должна работать среди народа.»