В приоткрытой двери показалась коричневая лоснящаяся морда с остроконечными ушами, похожими на морские сигнальные флажки. Всем своим видом — насторожённым взглядом, принюхивающейся мордой и замершим наподобие вопросительного знака хвостом — собака как бы говорила: «Определённо тут творится что-то неладное!» Она обошла вокруг стола, который был посреди комнаты, и, подойдя к кровати, постояла, потом села на задние лапы и, глухо рыча, стала тащить зубами одеяло.
Мальчик приподнял с подушки взъерошенную голову, поморгал спросонок и, увидев забавную собачью мину, встрепенулся:
— У меня каникулы, старина Топ. Дал бы мне ещё капельку поспать, негодник!
Уловив в его голосе укор. Топ опустил морду, закрыл глаза и покорно полез под кровать. Здесь он обычно отбывал наказание. Всякий раз, когда его стыдили или наказывали за какую-нибудь проделку, Топ прятался под кровать Санду. Положив морду на ковёр, полузакрыв глаза, он не двигался с места, пока его не позовут. Однажды — никто уж и не помнит, по какому поводу, — Топа поругали, и он, по обыкновению, залез под кровать. Все ушли из дому и забыли про него. Вечером вся семья всполошилась: «Где Топ? Пропал Топ!» Только на другое утро его обнаружили там, где он и лежал не шелохнувшись, то есть под кроватью. Огорчение и тревога сменились радостью, а Топу досталась целая миска костей, о которых он, верно, вспоминает и поныне.
Но на сей раз его не преминули позвать:
— Выходи, Топ! Я не сержусь. Если я и назвал тебя негодником, так ведь это по-дружески.
Мальчик улыбался, по его слова были недалеки от истины. Старина Топ был ровесником своего хозяина. Оба родились в мае, тринадцать лет назад, и, можно сказать, вместе выросли…
Протерев кулаками глаза и привстав, мальчик услышал из соседней комнаты шаги: лёгкие, быстрые, едва уловимые — мамины; редкие, тяжёлые, уверенные — папины. Родители собирались уходить.
Мать распахнула дверь:
— Доброе утро, Санду! Проснулся?
Золотые лучи, разрисовали стены в весёлые, приветливые, тёплые тона. Ветер всколыхнул белую занавеску и надул её, как корабельный парус.
— Доброе утро, мама! Какой хороший день сегодня!
Гудок фабрики «Виктория» звучал протяжно, на одной ноте, но вовсе не заунывно, а задорным, весёлым зовом. Родители ушли.
Санду посидел на кровати, обхватив руками колени и глядя, как за окном покачивается тонкая ветка акации, где расположился на привал воробей, похожий на горстку пепла. Потом Санду поискал глазами Топа. Пёс всё ещё продолжал «отбывать наказание».
— Ну, выходи же. Топ! Хоть теперь и каникулы, у меня всё равно дела. Спасибо, что разбудил!
Действительно, хотя и было всего семь часов утра, скоро за Санду должен был зайти Петрикэ. В восемь часов в лагере на школьном дворе подъём флага. Недоставало, чтобы Петрикэ застал его в кровати! Сам-то Петрикэ вставал с петухами, вернее с утками, — у них дома, в хлевушке, были две шумливые белые утки. Осенью, зимой и весной Петрикэ первым открывал школьную калитку. Он как-то хвастался, будто однажды пришёл в такую рань, что даже тётя Тася, школьная сторожиха, ещё не поднималась. Теперь, правда, лето, каникулы. Незачем Петрикэ так рано вставать. Но он вычитал в журнале, что один известный мастер спорта каждый день встаёт в пять часов. Решив как можно скорее стать чемпионом, Петрикэ не мог не последовать его примеру. Вскочив с постели, он принимался насвистывать свою всегдашнюю песенку, однако знал, что не успеет дойти до припева, как мать скажет: «Опять свистишь? Хочешь малышку разбудить?»
Санду считал Петрикэ своим близким, верным другом, самым близким и самым верным. Два года назад в один из долгих зимних вечеров, когда от мороза трескались стёкла, оба они сидели у Санду в комнате, возле печки, впотьмах, освещённые только красными отблесками пламени. И вот тогда они дали такую клятву: «Дружить до гроба! А изменника пусть в дугу согнёт, в колесо свернёт!..»
Начиная с третьего класса они сидели за одной партой. Случалось, они занимались по одному учебнику. А прошлой зимой, когда Санду потерял варежки, они обходились одной парой на двоих — Петрикэ поделился своими, — так что Санду привык носить портфель в правой руке, а Петрикэ — в левой…
Эта неразлучная дружба, как говорили в классе, оказалась прочной, несмотря на то что характеры у приятелей были разные; не сказывались на ней и частые жаркие споры, когда каждый стоял на своём, атакуя противника. В таких случаях Санду говорил хладнокровно, не повышая голоса, но и ни в чём не уступая, а Петрикэ горячился, говорил громко и расхаживал взад-вперёд, как лев в клетке. Иной раз дискуссия заходила так далеко, что Петрикэ заявлял: «С вами, агрессор, я больше не желаю спорить!» А следует знать, что в речах Петрикэ слово «агрессор» употреблялось редко и со всей резкостью, ибо означало они не более и не менее как следующее: «Кончено, в моём сердце нет места для тебя!» Правда, не было ещё случая, чтобы Петрикэ прибегнул к такому выражению, как «заатлантический агрессор», самому резкому для него, и, уж конечно, при всех обстоятельствах, никогда бы не позволил себе адресовать его Санду, иначе — конец дружбе…