А на даче тараканы не живут. Потому что за зиму вымерзают. Кстати, смотрел вчера по телевизору, что будет с Землёй через миллиард лет. Долго смеялся…
И представляется мне вдруг великое оледенение планеты: тундра на экваторе, надвинувшиеся с полюсов снежные шапки, вросшие в лёд хитиновые скорлупки иномарок. Что, интересно, станется с людьми? Вымрут? Нет, пожалуй, не все. Мы, горожане, конечно, вымерзнем, негры там и прочие теплолюбивые — тоже… А вот чукчи выживут. Чукчи, эвенки, алеуты… Потому что морозоустойчивые. Откочуют в экваториальную тундростепь, размножатся и будут себе жить припеваючи. Так что не стоит их поголовно цивилизовывать — пригодятся ещё…
Увлечённый апокалиптической картиной, иду и даже не подозреваю, что видение-то моё пророческое и что сбудется оно уже завтра. Нет, речь, разумеется, не об оледенении — беда придёт такая, какой не ждали, а вот насчёт уязвимости рода людского — очень похоже, очень… Как в воду глядел.
Вот и родная стекляшка. У дверей сидит и смотрит на меня уличная собачонка с шевелюрой, как у философа Шопенгауэра. Дать мне ей нечего. Вхожу — и первое, что слышу из угла: хриплое восторженное «ы-ы!..», произнесённое не на выдохе, а на вдохе.
— Пешком, что ли, шёл? Я его тут сижу жду, ни капли ещё не принял…
Врёт нагло! Раз «ы-ы!..» — значит, успел.
— Мне за тебя стыдно! Как ты пьёшь?
— Гомеопатически.
Да. Вот в этом пункте жизненной философии мы с Анатолием решительно расходимся. Он глушит водку залпом, я же употребляю её аптекарскими дозами. Что-то вроде наглядного доказательства апории Зенона. Сперва Ахиллес отпивает половину стопки. Затем — четвертушку. Затем — одну восьмую. Затем — одну шестнадцатую. Из чего следует логически неопровержимый вывод: стопку Ахиллес никогда не допьёт.
— Гомеопатия — продажная девка империализма! — оглашает Толик на всё кафе. — Её лженаукой признали!
— Кто?
— Академики! Не слышал, что ли?
— И похмеляться запретили?
— Это почему?
— Ну вот! А ещё врач! Основной принцип гомеопатии — лечи подобное подобным.
Немногочисленные завсегдатаи стекляшки прислушиваются с ухмылками. К нам здесь давно привыкли. Странно, ей-богу. По отдельности каждый из нас — мрачная неразговорчивая личность, а сойдёмся за бутылкой — можем и балагурами прослыть.
Юмор у нас, правда, черноват, но это естественно, так что оптимистам к нам лучше не подсаживаться. Очень уж они хвалить себя любят, а за нашим столиком этот номер не пройдёт.
Происходит всё примерно так:
— Знаешь, что я в себе главное ценю? — грозно вопрошает третий лишний. — То, что я — честный человек!
Не люблю пьяных склок, поэтому сижу молчу. Но Толика-то не удержишь. Производит свой хриплый вдох, радостно вытаращивает успевшие поголубеть глаза.
— Ты — честный? Да честные все удавились давно!
Дальше, понятное дело, обида, выяснение отношений, опасная жестикуляция. Поражаюсь я Толику. Взрослый дядя, патологоанатом, а нарывучий — сил нет. Рассказывает:
— Возвращался ночью. Подкрались сзади — и тресь по балде! В отместку, понял? Кожу на затылке рассекли… Хорошо, дома специалист: жена — гинеколог! Зашила…
Слава богу, никто к нам сегодня не подсаживается.
Странные дела творятся в нашей камере смертников: оптимисты — обидчивы, а пессимистам всё по барабану. По-моему, мы с Толиком ещё ни разу не поссорились. Ну скажет порой гадость — и что с того? Если правду сказал, чего дуться? А если соврал, тем более не на что…
Не помню, где, но прочёл я однажды, что, когда ребёнку снятся кошмары, надо попросить малыша нарисовать ночное чудище, а потом добавить ему рожки, очки, усики… И страшное становится смешным. Нормальные граждане обычно поступают так с портретами политических лидеров. А мы вот — со всем мирозданием сразу.
Нельзя ни к чему всерьёз относиться. А иначе будет как с Димкой. Ох, Димка, Димка…
— Димку помнишь?
Хриплое «ы-ы!..» на этот раз звучит возмущённо.
— Это который у меня на даче фидер украл?
— Ну да…
— Так он же повесился!
— Да знаю… Слушай, а он у тебя не выпытывал, зачем живём?
— Ещё как!
— И что ты ему ответил?
— Говорю: сегодня у меня выходной, а завтра приходи в морг — покажу…
Беседуем в том же духе до вечера. Вполне удовлетворённые общением, встаём и нетвёрдой поступью следуем к дверям, понятия не имея о том, что нас ждёт утром. Уходя, прихватываю огрызок сардельки — для собачки, похожей на Шопенгауэра, но той уже нет.