- Но почему же не помочь человеку? Почему вы решили не объяснять свое доказательство?
- Человек не принимает помощи. Вот и от меня не приняли. Так суждено.
- Я бы принял. Я шел за вами. Я пытался понять ход вашей мысли.
- Это, наверное, и было ошибкой. Не нужно отгадывать траекторию поиска другого человека. Ученик, если не сбросит облачения ученика, не станет творцом. Каждый талант создает свою модель мира.
- А как же преемственность научной мысли?
- Она существует. У вас же есть мои результаты. И у Куммера были, и у Эйлера, у Лагранжа, Лежандра, Гаусса - у всех. Ведь если бы я дал свое доказательство, возможно, они не заинтересовались бы этой теоремой и не создали теорию алгебраических чисел. Математики бились над моей теоремой и делали свои, новые великие открытия. То, чего я не успел или не смог. Это ли не помощь?.. Дерзайте, творите, ибо нет пределов для человеческого гения...
Он медленно кивал. Он понял. Теорема была его музыкой, его искусством. Чем отличаются, думал он, чувствуя, как это новое понимание глубже проникает в него, произведение искусства от произведения науки? Высшее достижение науки можно объяснить сведущим людям, продемонстрировать его механизм, и тогда сведущие люди, словно купив патент, могут все повторить.
На произведение искусства патент не купишь. Атомных реакторов может быть много, Джоконда есть только одна.
Великая теорема принадлежала и науке и искусству. Было доказательство или нет - теперь уже неважно. Он должен сам создать свою Джоконду.
Сотворить, а не повторить. Вот был ключ.
Глаза медленно растворились в густой темноте, пропали в сердцевине ночи.
Наступил час прозрения.
Он понял. Задача Ферма была диковинным цветком, уходившим корнями в самую сердцевину Земли, где под толщей коры клокочет, бушует и томится все порождающее и все уничтожающее пламя; благоуханием своим этот цветок вливался в мироздание и цветет вот уже двести лет - всего-то! - а на самом деле не двести лет, а всегда, подчиняясь великим законам сущего, и только двести лет назад открылся взору человека, силой ума причастного величию бытия и потому легкомысленного к своей человеческой кратковременности.
Теперь уже ему, он понял, надо облететь разом мироздание, набрать полные легкие космического прозрачного безвоздушья и с этим запасом нырнуть головой в кипящие лавы земного сердца и там, в средоточеньё причин и следствий, отыскать свою нить, корень своего .цветка, больно и терпеливо взобраться по нему из самих глубин до земного шепота весенней молодой травы и тогда обрести право показать снова цветок людям и объяснить, почему он живет и дышит.
Наконец - узнать! Победить!
Но он не хотел беспощадной цепкой рукой сгрести сетку параллелей и меридианов, сгрести наподобие вожжей и погонять скачущую в пространстве Землю. Он хотел смиренно проникнуть, и понять, и ужиться, надеясь на всеобщее счастье, если такое возможно.
Голова его постепенно стала тяжелеть, перед глазами все поплыло - и внезапно мгновенной слепящей вспышкой мир раскололся, распался, раздробился, расплескался в его взоре на мириады частиц. Распалось время и пространство, разошлись с неимоверным скрежетом, расщепились плоскости, и движение, обезумевшее и слепое, понеслось повсюду.
Теперь Вселенная искрилась, переливалась перед его взором звуками и неясными видениями, бурлила темными насыщенными жизненными соками, входила в его распахнутую душу.
"Так, наверное, праздновал и Галилей,- ощутил он,- когда взглянул на небо в первый, созданный только что телескоп. Даже не взглянул. Притянул небо к себе, поманил его пальцем, и оно, послушное могучему разуму, влилось в узкое отверстие трубки с линзами..." Все слова давно уже поблекли и растворились в тесной и необъятной стихии образов, и образы, как облака, клубились, выстраивались в причудливые системы, и неожиданно, слегка раздвигая их расплывчатые очертания, между ними встраивался каркас логической конструкции...
Светало. Все было так просто и так непостижимо. Вселенная улыбалась ему изогнутой многозначащей улыбкой.
И лишь на какой-то неуловимый миг опустила уголки губ и стала серьезной и понятной.
И сразу все исчезло. Но он успел.
Он проснулся молодым и сильным, щедро распахнул окно и взглянул на легкое весеннее небо, позолоченное куполами соборов и встающим солнцем, подсиненное глубоким колокольным звоном.
Донесся восторженный крик младенца. Он озвучил прозрачный воздух, ветром ворвался в комнату, разметал все, и сугроб исписанных листков растаял. Листки разлетелись и, словно повернув время вспять, устлали пол, как облетевшие листья. Листья с древа познания.
Там, в глубине ночи, он расстался со своим ученичеством, соприкоснулся с тайной, нащупал пульс жизни. И теперь в звенящем радостью мире Великая Теорема вела его дальше и выше, туда, где еще никто не бывал.
Она, как всегда осторожно, открыла дверь и проскользнула в комнату. Маленькая сумочка сползла с руки. И вдруг, глядя на убеленный бумагой пол, она поняла, что вся ее жизнь состоит из ненависти, из страстной ненависти к этой теореме и вообще к математике, и ей захотелось швырнуть зажженную спичку на листки с доказательством, чтобы пламя пожрало всю эту огромную кучу исписанных страниц.
И эту опостылевшую комнату с кожаным диваном, которую она за все годы из какой-то ненужной скромности и тактичности так и не решилась привести в нормальный жилой вид, отчего виденные ею на витринах милые безделушки, крючочки, вазочки, полотенчики и картиночки, которые вместе и составляют атмосферу дома, так и остались стоять на витринах, обласканные ее грустным взглядом.
И его самого, такого странного, обескровленного многолетним стремлением протиснуться сквозь заросли цифр и формул, такого беззащитного и в то же время такого недоступного, которого она так любила и так ждала и, кажется, уже устала ждать.
И она подумала, что вся эта история с теоремой Ферма была просто изощренным издевательством над ее жизнью. А они оба добровольно возложили свою молодость, и силу, и желание, и право любить и желать на алтарь чего-то несуществующего, абстрактного, сотканного из энергии их же мыслей и нервов, того, что в конечном счете должно было служить им, самим и помогать строить собственную, ни от кого не зависящую жизнь!
Ветер свободно гулял по комнате и бесцеремонно перебирал листки. Она опомнилась, спустилась с высот своей ненависти, уже остывшая, обмякшая и, как всегда, внимательная. И потому заметила, даже не заметила, а почувствовала удивительным женским чутьем что-то новое в его взгляде, новое, незнакомое.
Что-то случилось. Она беспокоилась и боялась за него. Боялась, как за ребенка, как за мечту. Она любила его.
Подняла глаза и увидела. Он стоял к ней вполоборота. Золотистое небо нежилось в его взгляде. Солнце плескалось в небе и угодливо вкатывалось в его открытую ладонь. Он был выше неба и выше солнца, он был счастлив и недосягаем.
И она поняла, что соперница победила. И что ей совсем нет места в его жизни.
Она тихо подняла с пола сумочку, повернулась, открыла дверь и ушла навсегда.