Все это было. Но в рассказах о чудо-памятнике никто не упоминал о том, сколько нравственных терзаний выпало за два года на долю главного скульптора. О таких вещах как-то не принято писать. Нам всегда представляется: человеку, взявшему на себя благородное, но непосильное дело, помогать обязан каждый, особенно те, от кого зависит успех благородного, непосильного дела, — ведь не для своей выгоды человек старается, рвет себя на куски! Особенно когда речь идет об увековечении памяти миллионов… Что может быть святее этого?.. Реквием в бронзе и камне… Но, по всей видимости, и в сфере искусства справедлив закон о действии и противодействии.
Вот голос самого скульптора:
«Он долго бродил по мастерской, рассматривая этюды, эскизы и наброски, осторожно дотрагиваясь до глины…
— А это что? — спросил он, останавливаясь перед композицией, которую я старательно замаскировал в самую последнюю минуту перед его приездом… Очень многих мучительно-бессонных ночей стоила мне эта композиция. Может быть, поэтому в самую последнюю минуту дрогнуло мое сердце. И хотя доброжелатель должен был приехать, но уж очень большим он тогда был, и поэтому слово его для всех нас, а для меня в особенности, законом было. Дрогнуло мое сердце, потому что в композиции этой я глубоко уверен был и поэтому критики его побоялся: вдруг не воспримет, ведь не важно, что он большой… Так и получилось. Как в воду я заглянул… Пытаюсь связать какие-то мысли и произношу примерно следующее:
— Война прошла страшная, крови было пролито — ужас сколько, закончилось все, как известно, нашей победой. Ну, вот, значит, советский воин-освободитель в этой войне как бы разрубил своим мечом фашистскую свастику, чем спас будущее человечество…
— Так, так, — задумчиво произнес он. — Значит, ребенок в этой композиции будущее всего человечества символизирует?.. Слабоватый символ. — Затем, помолчав, он добавил: — И вообще, будущее человечества эдак легонько на ладошке не удержать. Брось эту затею. Ложная схема… Брось символику! От нее и до «символизма» рукой подать. Не наше это дело…
Так одним из наиболее авторитетных мужей того времени была раскритикована модель… берлинского памятника… Вот как неожиданно повернулось дело, и произошло это в то самое время, когда сооружение памятника шло уже полным ходом, все работы двигались отлично и общие контурные очертания этого огромного сооружения начинали уже вырисовываться на буровато-зеленом фоне векового парка. Что же мне оставалось делать и как поступить, каким образом держаться и что вообще говорить людям?..»
И скульптор решил пренебречь мнением высокого должностного лица, некомпетентного в искусстве, строительство продолжать! Конспиративно… И творческая победа пришла. А высокое должностное лицо пришло в великую ярость, но отменить ничего уже не могло. «Вот почему теперь, спустя одиннадцать лет, оглянувшись на прошлое, я с гордостью могу доложить вам, дорогие товарищи современники, о том, что каким тяжелым ни показался мне тот взгляд, я его все-таки выдержал…»
Я знал его, встречался с ним не раз, и сейчас, в Трептов-парке, перед творением рук его, впервые подумал, что он обладал поистине железной волей. Человеку искусства ведь тоже нужна железная воля. Иногда он просто не вправе отступать. Скульптор был очарованным жизнью странником и видел только ее героические черты, воспринимая все лишения, все отклонения от прямой как естественные помехи и издержки на пути к цели. Их следовало преодолеть, все несуразности, пережитки прошлого. Неприглядная изнанка повседневности ничуть не смущала, да и не могла смущать, ибо ему всегда требовалось очень мало: кусок ржаного хлеба, стакан воды, кое-какая одежда. Ну и глина — первооснова для превращения продуктов воображения в зримые пластические образы… Ураганы времени гнали его все вперед и вперед, и он едва успевал запечатлевать в бронзе, мраморе, гипсе облик современника. Как мне теперь представлялось, к явлениям действительности он подходил не по-художнически, а как неистовый исследователь. Скульптора мало смущали критические оценки его изнуряющего труда. Ругали или замалчивали — обо всем узнавал от знакомых, не собирал газетных и журнальных отзывов, был неряшлив в отношениях с критиками, не интересовался их мнением, не запоминал их имен и званий. Для него они были лишены индивидуальности, как роботы. Они ведь или помогали, или мешали, стремясь поставить свое эго над его мучительными поисками. Они настойчиво учили его не отличаться от других, не оригинальничать, быть смиренным и серым. Если бы отвергли вдруг все им сделанное, он все равно лепил бы и лепил как одержимый.