— А потом явился Мог-Фарау, — продолжила она, — и все племена Севера были отброшены. Ниль'гиккас отступил и эти ворота были закрыты. Ишориол стал Иштеребинтом, Высоким Оплотом… И всё уцелевшее знание наставничества ушло на Юг вместе с Сесватхой.
Иштерибинт, насколько он понял, был не столько лишен своей природной наружности, сколько переоблачен в безумные сложности собственной души. История. Образ и подобие. Вера. Все те предметы, о которых Анасуримборы распространялись с философским презрением, вписанные в живую скалу, плита за плитой, строка за строкой. Единственное различие заключалось в том, что писано было не буквами, хотя зрение настаивало на том, что повсюду он видит именно их. И не резьбой по камню…
Письменность заменяли статуи, бесчисленные статуи, шествовавшие в бесконечных процессиях, каким-то образом извлеченных из каменной шкуры горы. Сорвил понял это благодаря разрушениям, столь озаботившим Серву. Некоторые секции отошли от стены словно слои обветшавшей штукатурки, в то время как другие несли на себе следы титанических ударов, оставивших после себя глубокие рытвины, в которых мог бы укрыться человек. Еще он понял, что при всем своем преувеличенном, раздутом мастерстве, Иштеребинт представлял собой место запустения, старости и смерти. Непогода, тяготение и нападения врагов неторопливо и неотвратимо раздевали, обнажали его. Трещины целыми реками бороздили каменные фасады, в них вливались ветвящиеся притоки, протекавшие сквозь ущелья, проложенные в гранитной вышивке. Обломки громоздились в кучи у подножья каждого обрыва, в некоторых местах достигая высоты стен Сакарпа, а может и превышая их. Разбитые смыслы.
— Высокий Оплот утратил своё благородство, — сухо усмехнулся Моэнгхус.
Сорвил разделял его плохие предчувствия. Союзник, который не в состоянии сохранить в целостности собственные стены, союзником не является.
— Упыри различны, брат. Некоторые из них — нечто меньшее, чем человек, другие — нечто большее, a некоторые непостижимы.
Имперский принц ухмыльнулся. — Что такое ты говоришь?
Сорвил видел, что несмотря на все почтение, с которым Моэнгхус обращался к сестре, он все-таки видел в ней то докучливое дитя, каким она прежде была.
Мрачный взгляд со стороны сестры. — Только то, что смирение более пошло бы нашему отцу.
Моэнгхус бросил на Сорвила пренебрежительный взгляд.
— А если они решат, что Отец нарушил условия Ниома?
— Ниль'гиккас был другом Сесватхи.
Интонация её как обычно оставалась безразличной, однако Сорвил каким-то образом понял, что она, мягко говоря, не совсем убеждена.
— Ба! Только посмотри на это, Серри! Посмотри! Как, по-твоему — это дом здравомыслящего короля?
— Ни в коем случае, — согласилась она.
Эмвама юлили вокруг, наблюдая за людьми с удивлением, которое несколько искажала ненормальная величина их глаз.
— Помнишь, что говорил нам отец, — настаивал на своем Моэнгхус. — Сбитый с толку всегда стремится к безопасности правил. Именно поэтому был так важен Ниом, поэтому была так важна — большой палец ткнул в сторону Сорвила — ненависть этого каг!
Гранд-дама нахмурилась. — Что же ты хочешь, чтобы я сделала?
— Того, что хотел с самого начала!
— Нет, Поди.
Мнения брата и сестры явным образом схлестнулись, и каким-то образом Сорвил понял, что Моэнгхус намеревался убить его — не сходя с места, если сумеет.
— Кто это владеет тобой, Серри, дунианин или мамочка?
— Я же сказала тебе: нет.
Моэнгхус бросил на Сорвила взгляд полный едва сдерживаемой ярости.
— Йул'ириса как-как меритру… — проскрежетал он, обращаясь к сестре.
И хотя Сорвил не понял ни единого слова, ухо его души подсказало: а если я случайно сверну ему шею?
— Никакой разницы.
Что-то в её голосе приковало к себе взгляды обоих мужчин.
Упыри. Они приближались.
Так стояли они, боясь вздохнуть, на Высшем Ярусе перед Соггомантовыми воротами, Уверовавший король и дети Аспект-Императора. Ропот пробежал по толпе, хотя лишь находившиеся впереди эмвама могли заметить приближение своих не знающих старости господ. У ужаса есть собственные глаза. Тварями овладело раболепное рвение, подобное тому, в которое впадает побитая собака. Теперь они не столько толпились возле троих путников, сколько жались к ним, натужно и лживо улыбаясь, хотя глаза их наполнял тихий ужас. Один из них даже вцепился в его руку — детской, но мозолистой и шершавой ручонкой.