Выбрать главу
Начало Осени, 20 год Новой Империи (4132, Год Бивня) северное побережье моря Нелеост

Приходили сны, темными тоннелями под усталой землей…

Горный хребет на фоне ночного неба, плавный, похожий на бедро спящей женщины.

И два силуэта на нем, черные на фоне невозможно яркого облака звезд.

Мужчины, сидящего скрестив ноги, подобно жрецу, и по-обезьяньи склонившегося вперед.

И дерева, распространяющего свои ветви вверх и в сторону — словно прожилки на поверхности чаши ночного небосвода.

Звёзды, обращающиеся вокруг Гвоздя Небес: снежные облака, гонимые зимним ветром.

И Святой Аспект-Император Трех Морей смотрит на мужской силуэт, но не может пошевелиться. Вращается сама твердь — как колесо свалившейся набок телеги.

Мужская фигура как будто бы все время оседает, ибо созвездия восходят над нею. Слышится голос, но лицо остается незримым.

Я воюю не с людьми, но с Богом, — молвит оно.

— Однако погибают одни только люди, — отвечает Аспект-Император.

Поля должны гореть, чтобы оторвать Его от Земли.

— Но я возделываю эти поля.

Темная фигура поднимается под деревом на ноги, начинает приближаться к нему. Кажется, будто восходящие звезды подхватят идущего и унесут с собой в пустоту, однако он подобен сути железа — непроницаем и неподвижен.

Оно останавливается перед ним, созерцает его — как случалось не раз — его собственными глазами с его собственного лица, хоть и без золотящего львиную гриву его волос ореола.

Тогда кому, как не тебе, и сжигать их?

Для шранков пищей служила земля, и потому страна была полностью опустошена. Нелеост погрузился в неестественную тишину, море с болотной усталостью лизало серые пляжи. Оно уползало в тусклые и лишенные признаков дали, линия горизонта стиралась из бытия, так что само Сущее без видимой грани сворачивалось в колоссальный свиток неба. Не опасаясь за свой левый фланг, люди Кругораспятия пересекали южные болота края, прежде звавшегося Аорсией, отчизной самой воинственной народности высоких норсираев. Иллавор, так звалась эта провинция, и в древние времена она была покрыта лоскутными полями, на которых выращивалось сорго и другие неприхотливые злаки. Люди Ордалии постоянно замечали руины маленьких крепостей, рассыпанных по погубленной земле, которые на самом деле были в древности лишь скотными дворами. В древней Аорсии, до Первого Апокалипсиса, каждый дом служил укреплением. Здесь мужчины не расставались с мечами, женщины спали, положив рядом с собой лук. Здесь с малых лет учили способам лишить себя жизни. Народ этот звал себя скулсираями, стражами.

И теперь Великая Ордалия, поедая убитых на марше шранков, гнала Орду по пустоши, в которую шранки превратили землю. Нужны были новые имена, ибо отвращение и омерзение наполняли собой существующие эпитеты. Есть шранков, иначе «свежатину» или «потроха», было всё равно, что есть помет, блевотину или даже что-то еще худшее. Айнонцы начали называть шранкскую мертвечину каракатицами, за гладкую кожу и бледность, a еще потому что по их словам от тварей пахло черными реками, протекающими по Сешарибской равнине. Впрочем, название это скоро попало в немилость. Невзирая на все предоставляемые эвфемизмом преимущества, оно оказалось слишком мягким для того, чтобы передать все безумие потребления этих тварей в пищу.

Общеупотребительным в итоге сделалось «Мясо», слово сразу и функциональное, и разговорное, сразу соединявшее в себя смыслы непристойности и назначения этого занятия. Есть — значит доминировать абсолютно, побеждать, как они хотели, без всяких условий. Однако в этом слове присутствовал и ужас, ибо ночные пиры Ордалии воистину являлись воплощением ужаса… дымящие яркие костры, грязные липкие тени, разделанные телеса шранков, целые их туши, раскачивающиеся на веревках или сваленные в кровоточащие груды, кучи внутренностей посреди сальных черно-лиловых луж.

Никто в точности не мог сказать, когда именно это случилось: когда пиршество превратилось в вакханалию, когда обед перестал быть простой последовательностью жевания и глотания, и сделался занятием куда более темным и зловещим. Сперва только самые чувствительные души среди людей замечали разницу, слышали это рычание, постоянно исходившее из глубин собственных гортаней, видели одичание, овладевавшее душами — свирепый намек на то, чему все более и более подчинялись окружающие. Только они ощущали, что Мясо изменяет и их самих, и их братьев — причем не в лучшую сторону. То, что прежде делалось с опаской, стало вершиться бездумно и беззаботно. Умеренность незаметно и постепенно превращалась в свою противоположность.