Семья у Одинца была большая: трое старших сыновей-подмастерьев трудились в кузне с отцом; двое средних, двенадцати и тринадцати лет, нянчились с маленькими сестричками. Была в доме и дочка на выданье, Любоня – ширококостая, конопатая, с медно-русой косой. Не слишком красивая девка, зато ядрёная – как свежая, только что выдернутая с грядки репка. Заглядывалась она на Смилину, вздыхала и глазками стреляла, но женщина-кошка о девушках тогда мало думала. Она пыталась удержаться на жизненной стезе, выбранной сердцем.
Она была жадной до знаний и стремилась перенять у опытного мастера его сноровку. Тот ничего не скрывал, всё показывал. Когда у Смилины что-то не получалось, беззлобно ворчал:
– У, рукожопая! Вон какая дылда выросла, а всё кулёма кулёмой!
На похвалу Одинец был сдержан. Смилина чаще читала тень одобрения в его цепких глазах, глубоко запрятанных под кустиками седеющих бровей, чем слышала хвалебные слова. Наковальня была для неё низковата, и женщина-кошка устроила её на чурбаке, отпиленном от толстого бревна.
Приходилось помогать по хозяйству, дабы не есть хлеб даром. Супруга хозяина не нарадовалась на неутомимую труженицу, которую она заполучила в лице Смилины. А та ничем не гнушалась: и дров наколоть, и воды натаскать, и капусту порубить да в бочки для квашения умять… Мяли ручищи Смилины эту капусту так, что только сок брызгал.
– Ну и хваталки у тебя, – дивилась хозяйка, суховатая телом и юркая, как ящерка. – Чисто клещи кузнечные…
– Так, знамо дело, без рук-то работу не изладишь, – учтиво отвечала женщина-кошка.
Мальчишки её обожали, висли на ней при всяком удобном случае. Смилина подбрасывала их вверх и ловила, катала их на закорках, а порой, перекинувшись в кошку, позволяла проехаться на себе верхом. А когда не могла угомониться какая-нибудь из младшеньких, Смилина убаюкивала её мурлыканьем.
И в пахоту, и в сев выходила она вместе со всеми в поле. Глядя, как она шагает за плугом (из-за её роста пришлось удлинить рукоятки), кузнец усмехался в бороду:
– На тебе самой пахать надо!
На любое дело Смилина была горазда, только мелкие сорняки в огороде у неё плоховато получалось полоть: крупные пальцы не могли ухватить травинку и выдёргивали вместо неё добрые овощи.
– Да ну тебя с твоими клешнями, – досадовала хозяйка. – Весь огород мне погубишь. Иди вон лучше яму под перегной выкопай. Будем в неё ботву да траву кидать, перепреет – удобрение будет.
Смилина покорно пошла копать, а хозяйская дочка Любоня посмеивалась, блестя мелкими зубками. Пальчики у неё были не в пример тоньше и ловчее, умела она ими вышивать диковинные узоры, прясть и ткать.
Яма была выкопана, рядом чернела гора жирной, свежо пахнущей земли. Смилина оперлась на лопату и утёрла пот со лба, подставляя взмокшее под рубашкой тело ветерку.
– Быстро ты, – раздался рядом голосок Любони. – Какие у тебя руки громадные!
Девушка, отвлекшись от прополки, с детским изумлением щупала мозолистые, узловатые пальцы Смилины. Её собственные ручки казались рядом с ними просто младенческими. Одна такая «клешня» могла бы запросто сомкнуться на шейке хозяйской дочки, но о подобных злодействах добродушная женщина-кошка даже не помышляла. Она отдыхала, терпеливо позволяя Любоне себя разглядывать и трогать. Чем-то она напоминала сейчас большого покладистого пса, который без единого рыка выносит баловство шаловливых детишек.
В сенокосную страду Смилина тоже не осталась в стороне. «Ш-шх, ш-шх», – размашисто орудовала она косой, и трава ложилась двухсаженными прокосами. Любоня подносила ей кувшин с квасом, и женщина-кошка выпивала его за один присест до дна. К полудню роса высыхала, и работа кончалась. Смилина любила землянику пуще прочих ягод и всегда при возможности отправлялась в лесок по соседству с лугом, где шла косьба. Там она пригоршнями рвала душистые ягоды и отправляла себе в рот. Однажды Любоня увязалась за нею; в корзинке у неё была крынка молока, и она поднесла её к губам женщины-кошки.
– На-ка, испей… Вкуснее будет, – потчевала она.
Смилина приняла угощение и сделала несколько глотков, утёрла рот. Растянувшись на траве, она подставила солнышку живот и грудь. Любоня пристроилась рядом, плетя венок из лесных и полевых цветов.
– А отчего ты большая такая? – спросила она.
– Откуда ж мне знать? – промычала Смилина, жуя травинку. – Видно, уродилась такой.
– Тяжко, наверно, матушке твоей было тебя рожать? – Любоня ловко вплетала в венок донник, кровохлёбку и клевер.
– Тяжко, – сдержанно ответила женщина-кошка. – Она и померла родами.
Повисло молчание. Любоня смущённо сопела, избегая смотреть на Смилину, но потом поборола неловкость и привалилась к ней плечом. Водя белыми лепестками пупавки [2] по её груди, она шёпотом спросила:
– А чем вы, дочери Лалады, деток зачинаете?
Смилина хмыкнула. Круглые щёчки Любони рдели маками, но она не отставала:
– Ну скажи… Чем?
– Поди-ка ты к матушке лучше, – уклонилась Смилина, беспокоясь, чтобы слова не прозвучали грубо и обидно.
– Отчего ты гонишь меня? – засверкала слезинками девушка. – Не люба я тебе?
Она надулась и отвернулась. Смущённая женщина-кошка тронула её за плечо:
– Ну, чего ты…
– Не трожь. – Плечо дёрнулось, Любоня продолжала дуться.
Её нижняя губка была забавно оттопырена, и Смилина не удержалась от улыбки.
– Любонюшка, ты хорошая, славная, – как можно мягче молвила она. – Просто у меня сейчас не девки на уме, а работа да учение. Когда-нибудь найду я свою ладу – выучусь вот только, на ноги встану, дом построю. Тогда и о детушках можно будет подумать.
– Я твоей ладушкой хочу быть! Слышишь? Я! – Девичий кулачок совсем не больно стукнул женщину-кошку по плечу. – И деток тебе родить! А ты… Недотыка ты, вот кто!..
Это признание звякнуло лопнувшей струной в полуденном лесном воздухе и легло на плечи Смилины нежданным, неловким грузом. Любоня нахохлилась, красная до слёз, её поджатая и прикушенная губка дрожала, а в глазах разлилась такая горечь и обида, что будущей оружейнице стало холодно среди летнего дня. Детские и женские слёзы всегда выворачивали ей душу наизнанку. Смотреть на плачущую девушку было больнее, чем попасть себе по пальцу молотом.
– Любонюшка, – пробормотала Смилина дрогнувшим от жалости голосом. – Ну, не надо так…
Она обняла девушку за плечи, подышала ей на ухо, мурлыкнула: просто терялась, не зная, какое ещё средство утешения применить. Наверно, зря: Любоня сразу развернулась из нервного клубочка, приласкалась котёнком, и её мягкая грудь пуховой подушечкой прижалась к груди Смилины. Внутри у женщины-кошки что-то жарко ворохнулось, отозвалось ноющим напряжением, а под нижней челюстью начал надуваться и распирать упругий комок мурашек. Опрокинуть хозяйскую дочку на траву, раздвинуть ей ноги и прильнуть ртом меж ними… Всё это молнией сверкнуло в голове, когда губы Любони доверчиво потянулись к ней. Она впилась в них, сама плохо соображая, что делает, и нырнула языком в горячую глубину ротика девушки.
Смилина нашла в себе силы отстраниться и сплюнуть белую тягучую жидкость. Любоню трясло мелкой дрожью, она смотрела на женщину-кошку не то жалобно, не то испуганно.
– Вот этим мы и делаем детей. Если б я впустила всё это в тебя, быть бы беде, – глухо прорычала Смилина, отирая губы и скаля клыки. – Как бы я потом твоим родителям в глаза смотрела? Не дразни меня, девка. Ступай лучше.
Любоня закрыла лицо ладонями и убежала, а женщина-кошка ещё долго приходила в себя, успокаивая отголоски жаркого напряжения в теле.
Как ни напускала она на себя равнодушие, женского внимания ей всё равно перепадало порядочно. Бабы таяли от одного взгляда её чистых очей цвета высокого вешнего неба, млели от великолепного тела и исполинского роста. Увы, все они были для неё мелковаты, среди них она чувствовала себя орлицей в стае воробьёв.
– Я ж раздавлю тебя, девонька, – отшучивалась она. – Не родилась ещё ровня моя.