– Верба, – позвала женщина-кошка, кладя ей на лоб тёмную от работы в руднике руку. – Вербушка, ты слышишь?
Ответа не последовало, но веки женщины страдальчески дрогнули. Вяченега попыталась вливать в неё свет Лалады, но всё было тщетно: слишком велика оказалась кровопотеря и внутренние повреждения. На несколько мгновений Вяченега закрыла глаза, и её чёрные брови сдвинулись в одну жёсткую черту. По её волевому лицу пробежала судорога душевной боли, а потом она прошептала, вперив в жену острый, жгуче-нежный взор:
– Прости, милая. Я должна спасти хотя бы дитя. Эти две курицы только погубят его своим бездействием.
Повитуха вскрикнула: у женщины-кошки в руке блеснул нож. Другой рукой она снимала боль супруги, наполняя её светом Лалады. Клинок вспорол огромный болезненно-жёлтый живот, нарисовав на нём кровавую «улыбку». Накрыв поцелуем мертвенные губы Вербы, Вяченега просунула руку в рану и извлекла на свет такого крупного младенца, что удержать его было просто невозможно. Новорождённая выскользнула из дрогнувшей руки родительницы-кошки и упала на солому.
– Вот так дочурка! – вырвалось у потрясённой Вяченеги. – Это ж целый телёнок…
Она откусила пуповину и перевязала суровой ниткой. Девочка молчала, глядя на неё совершенно осмысленным, недетским взором, словно понимала, что произошло. Вяченега поднесла малышку к лицу Вербы, и та, взглянув на дочь, затихла навеки. Повитуха с помощницей охали, а Вяченега, покачивая ребёнка и похлопывая его по попке, бормотала:
– Ну, ты хоть закричи, что ли…
Одной рукой прижимая дитя к себе, другой она закрыла глаза жены.
Соседки готовили Вербу к погребальному костру: обмывали, наряжали. Вяченега сидела на крыльце с потерянным в сосновой дали взором, а малышка кормилась у её груди. Трое старших дочек испуганно окружили родительницу:
– Что с матушкой Вербой? Её одевают чужие тёти, а она не шевелится!
– Матушка Верба ушла к Лаладе, – проронили суровые губы Вяченеги. – Вы уж большие у меня. Справитесь.
Трёхлетняя Ласточка закрыла ладошками лицо и заплакала. Веки Вяченеги, до сих пор почти неподвижные, наконец дрогнули.
– Тихо. Не реветь, – сказала она. – Тихо, Пташка. Зато у вас теперь есть сестричка.
Девочки-кошки сдержались. Сев по бокам от родительницы, они растерянно и хмуро смотрели вдаль, на всезнающие, недосягаемые в своей мудрости вершины.
Дом осиротел. В нём поселились две троюродные сестры Вяченеги, чтоб помогать по хозяйству; главе семейства же приходилось брать новорождённую дочку с собой в рудник, чтоб прикладывать к груди. Рабочий день был долгий, не оставлять же малышку дома без молока! Кошки-рудокопы, с которыми она работала плечом к плечу, качали головами:
– С ума ты сошла, Вяченега? Вот как завалит нас… И малую – вместе с тобой. Да и чем она тут дышит? Не годится так…
– А что прикажете делать? – невозмутимо пожимала та плечами. – Дитё кормить надо.
Но Огунь миловала овдовевшую труженицу. Смилина, привязанная к животу родительницы широким кушаком, вела себя тихо, но кушала часто и помногу.
– Молчунья, – говорили работницы рудника. – Как будто понимает: чем шире рот, тем больше попадёт в него пыли.
Так с самого своего рождения Смилина впитала жар земных недр – можно сказать, с молоком матери. Потом, когда её спрашивали, отчего её волос так чёрен, она шутила: «Моя матушка трудилась в руднике и носила меня под землю с собой. Вот там-то мои волосы и почернели».
Девочка стала общей любимицей, с ней нянчились все, у кого хоть ненадолго освобождались руки. Вяченега не просила о послаблениях, работала наравне со всеми, выматывалась до обмороков, чтоб прокормить семью. Она исхудала и осунулась, а от тяжкого труда у неё стало меньше молока. К счастью, девочке уже можно было давать прикорм, это и выручало.
– Загонишь ты себя совсем, родимая, – вздыхали сёстры. – Свалишься – а детки на кого останутся?
Вяченега только стискивала, как обычно, челюсти до желваков, и ничего не отвечала на такие речи. Скупа она была на ласку, но дочек любила жаркой, простой и суровой, звериной любовью. Лишь с Ласточкой она смягчалась и становилась нежнее: та очень остро переживала смерть матушки Вербы. Едва родительница заходила в дом, ещё чумазая от подземной пыли, девочка бросалась к ней, обнимала, и расцепить её ручонки насильно Вяченеге просто не хватало духу. Так и ужинала она с нею на коленях. Ласточка даже грудную сестричку пыталась ревниво отпихивать, и женщине-кошке приходилось мягко ставить дочку на место. Сёстры советовали ей найти новую супругу, но та, взглянув в полные слёз Ласточкины глазёнки, понимала: другую матушку она не примет. Так и жили они.
Смилина с малых лет отличалась большим ростом. В три года она выглядела десятилетней, а в десять уже пошла работать вместе с матушкой в рудник. Казалось, вся сила Белогорской земли сосредоточилась в этой девочке – светлой и незлобивой, спокойной, как весеннее небо над горами. Смилина обгоняла в труде даже взрослых кошек-рудокопов, и сдержанная на нежности Вяченега говорила ей:
– Ты – моя опора.
Эти слова были Смилине дороже самых пространных ласковых речей. Зато с сёстрами у неё не ладилось: казалось, те затаили на неё обиду, виня в смерти матушки Вербы. Но задирать её ни сестрицы, ни соседские сверстницы не решались. Ещё бы: кто полезет к такой громадине, чьи кулачищи – как две отборные репы? Когда ребятишки её возраста ещё озорничали, предавались детским играм и лишь начинали понемногу помогать родительницам по дому, у Смилины уже была настоящая «взрослая» работа, причём одна из самых тяжёлых и опасных. Её и за ребёнка-то никто не принимал: к двенадцати годам она уже догнала в росте матушку Вяченегу.
Однажды она спросила родительницу:
– Ты тоже думаешь, что матушка Верба умерла из-за меня? Получается, что это я убила её?..
Вяченега потемнела, как предгрозовое небо, и долго не находила, что ответить. Желваки ходили на её скулах. Угрюмо сверкая глазами, она спросила:
– Кто тебе сказал такую чушь?
– Но… Все так думают, – пробормотала Смилина, и её горло царапало что-то неудобоглотаемое, жестокое и солёное. – Сестрицы… И тётушки…
Тяжёлая рука матушки Вяченеги легла ей на макушку.
– Запомни, родная: матушку Вербу убила я. Ты застряла у неё в животе, и я вырезала тебя оттуда ножом, иначе ты бы погибла. Конечно, матушка Верба истекла кровью.
Но Смилина чувствовала: родительница брала на себя её вину, чтоб успокоить.
– Ежели б я не уродилась такой… большой, матушка Верба была бы жива, – прошептала она.
– Ты ни в чём не виновата, – устало закрыла глаза Вяченега. – А уж в том, что ты такою родилась, твоей вины быть не может и подавно. Так вышло. А почему так вышло, про то никому не ведомо.
Вскоре Смилине стало трудновато работать в руднике из-за своего роста. Она перебралась на поверхность – вытаскивать добываемую руду. Но больше всего её завораживала работа кузнеца: под ударами молота раскалённая добела болванка могла превратиться во что угодно – серп, косу, заступ, меч или топор. Это было дышащее жаром чудо, которое ей хотелось творить своими руками.
– Вряд ли кто возьмёт тебя в учёбу даром, – сказала родительница. – Мне нечем заплатить: мы и так еле сводим концы с концами. Ещё вот приданое для твоей сестрёнки Ласточки собирать надо.
Сёстры-кошки пошли по стопам Вяченеги – в рудник. А куда им было ещё идти? Все вместе они зарабатывали Ласточке на приданое: отдавать дочь в дом будущей избранницы нищебродкой-бесприданницей Вяченеге не позволяла гордость. Смилина, переняв у родительницы привычку гонять на скулах желваки, думала: «Нет, я так жить не буду. Моя жена будет как сыр в масле кататься. Будет кушать вдоволь, носить красивую одёжу, золото и самоцветы. И у моих деток тоже всего будет вдосталь. Вот матушка Вяченега горбатится как проклятая, а толку? Всё равно во всём себе отказывает, чтоб скопить это приданое, будь оно неладно… Нет, надобно придумать что-то другое».