Выбрать главу

«Это не моё,

Это не моё,

Ой, да это не моё –

То сестрицы моей…

Ой, да это не моё –

То сестрицы моей…»

Тут подносят ей,

Тут подносят ей,

Ой, да тут подносят ей

Вострый меч-кладенец.

Ой, да тут подносят ей

Вострый меч-кладенец.

«Это не моё,

Это не моё,

Ой, это не моё –

Это тётушки моей».

Вот выводят к ней,

Вот выводят к ней,

Вот выводят к ней

Красну девицу.

Вот выводят к ней

Красну девицу…

«Это я возьму,

Это я возьму,

Ой, да это вот возьму –

Это ладушка моя».

Солнце над рекой,

Солнце над рекой,

Солнце над рекой

Подымается.

Лада у ворот,

Лада у ворот,

Ой, лада у ворот

Дожидается…[4]

Очутившись в середине круга, окружённая чистым созвучием голосов, Свобода взволнованно сверкала слезинками на глазах, а её губы шевелились в ошеломлённом «что это?» Сжимая её руку, Смилина приложила палец к губам: «Тсс».

Жрицы плыли в завораживающей пляске, покачивая полными воды чашами. Стройными берёзками склонялись они все как одна, скользили лодочками, а их руки гнулись шеями лебедей: то левая рука перехватывала чашу, то правая; оборот через плечо, поклон, ножка из-под подола длинной сорочки – вперёд носком; длинные волосы вились и колыхались живыми плащами. Над чашами сияли сгусточки золотого света, и девы перебрасывались ими в стройном и зачаровывающем порядке: одна подбросила, другая поймала и перекинула следующей, и сверху это действо сливалось в сияющий рисунок цветка с множеством лепестков. Ни одно движение не выбивалось из общего единства. Лилась песня, то звеня бубенчиками птичьих голосов, то разворачиваясь потоками горного ручья, наполненного солнечным блеском. Её свежесть была чище дыхания ландышей, а нежность – легче пуха. По щекам Свободы катились слёзы, а на губах дрожала счастливая улыбка, и сердце Смилины откликалось пронзительно и горячо.

Но вот пляска с чашами закончилась, и девы замерли вокруг обручаемой пары, окружив влюблённых, как светлый берёзовый лесок обступает тихое озерцо.

– Мать Лалада! – пропел голос главной жрицы святилища, рослой и золотоволосой, с глазами глубокой колокольчиковой синевы. – Пришли к тебе два твоих чада, Смилина и Свобода. Пришли они с любовью в сердцах. Ежели суждены они друг другу, пусть свет твой снизойдёт на главы их!

Её чашеобразно поднятые к потолку руки словно готовились ловить что-то драгоценное. Золотой свет, разлитый в пещере, начал сгущаться в лучистое облачко, которое зависло перед Смилиной и Свободой. Пол пещеры исчез: кто-то незримый держал влюблённую пару на тёплой ладони, глядя на них с ласковой мудростью. А может, это мерещилось Смилине? Это уже не девы Лалады пели, это вся Белогорская земля слилась в благословляющем порыве: сосны звенели, водопады гремели, а луга расстилались постелью на ладонях бархатного низкого гула белоглавых гор.

Грудь Свободы вздымалась, переполняемая восторгом этого погружения в свет, а на щеках блестели влажные ручейки. Голову и плечи ей окутало белое покрывало, а ресницы, затрепетав, опустились, и оружейнице подумалось, что нет на свете никого чище и прекраснее, чем её ладушка.

– Прими, Свобода, сей плат белый – благословение матери Лалады для девушек телом и душою цельных, – ласково прожурчал голос жрицы. – А ты, Смилина, возьми руку своей суженой. Получаешь ты в супруги деву чистую и невинную, как первый снег – сосуд для света Лалады совершенный, без скола, без трещинки. Когда срок свадьбы вашей подойдёт, приходите.

Они шагали по лесной тропинке, и солнечные лучи гладили их по плечам. Белый плат на голове Свободы украшал венок из подснежников. Белизна того и другого одевала девушку сиянием девственной чистоты, тот же свет лучился из очей, наполняя их кротостью, и душа Смилины сладко обмирала от восхищения: сама воплощённая весна шла с нею рядом – свежая, юная, животворная и волшебная.

– Ежели б ты знал, Бурушка, какая я счастливая! – вздохнула девушка, гладя морду коня, которого она вела под уздцы. – Как будто свадьба уже свершилась…

Бурушка кивал, словно бы всё понимая, и смех Свободы прыгал по сердцу Смилины золотым бубенчиком.

Подснежниковая свежесть дня сменилась пронзительно-прохладной синевой вечера. В ней не было зимней остроты или осенней тоски, а звучала в нём крылатая песня духа весны – сладкая, щемящая, сотканная из тающего снега, сока просыпающихся деревьев и нежности первоцветов. В печи трещал огонь, бросая янтарные отблески в кубок с мёдом, на котором сплелись руки Смилины и Свободы. Они почти не пили: им хватало своего хмеля, жарко струившегося в крови от счастья. Но этот кубок объединял их, становясь чашей любви.

– Мне не хочется уходить домой, – потупившись, молвила Свобода.

Но под её скромно опустившимися ресницами горел такой огонь, такое ожидание сверкало там, что у Смилины во рту пересохло.

– Ты здесь дома, ягодка. Всё моё – твоё. – Оружейница коснулась бархатной щёчки любимой: та пламенела малиновой зарёй и была горячей, как печной бок. – Отчего ты так горишь, горлинка?

– Сама не ведаю, – еле слышно проронила та, и её пальцы задрожали под рукой Смилины.

Струнка звенела меж ними, и по ней бежал от сердца к сердцу жар. Руки соединились, а следом за ними и губы. В широко распахнутые очи Свободы можно было прыгнуть, как в ночные окна, в которых мерцали звёзды. Прильнув к Смилине, она ждала – всем своим колотящимся, как у пташки, сердцем, приоткрытыми вишнёвыми губами, плитами румянца и быстрым дыханием. И тут уж бездействовать было преступно, а потому женщина-кошка подхватила возлюбленную на руки.

Пламя масляных ламп-плошек колыхалось, отбрасывая мечущиеся по стенам тени. Вот тень Смилины развязала кушак и скинула кафтан с рубашкой, а тень Свободы смотрела на неё зачарованно. Выскользнув из портов, тень оружейницы притянула тень девушки к себе.

Кафтан с рубашкой на полу приняли в объятия своих рукавов вышитую сорочку, плетёный поясок и синие шароварчки в золотой цветочек. Две пары сапогов стояли рядом – большие, черные с золотыми кисточками, и поменьше – серые, с жемчужным узором. Большие накрыли своими голенищами маленькие, а те страстно под ними прогнулись.

Тени между тем сплелись: одна – с круглой головой и косой, вторая – тонкая и гибкая, окутанная плащом волос. Тень с косой склонилась над своей возлюбленной, и её могучая спина заняла собою полстены и часть потолка. Они отделились от своих хозяек и закружились в исступлённом вихре взаимных ласк, а потом превратились в больших птиц и устремились к звёздному небу.

*

Всегда много работы было в кузне на Горе. Ученицы, освоившие волшбу, рассеялись по Белогорской земле и основали свои мастерские, но кузня Смилины по праву считалась самой большой и лучшей. Нередко бывали здесь и правительницы женщин-кошек: сначала княгиня Краса, а потом её дочь Изяслава. В одно из посещений Краса вручила Смилине благодарственную грамоту. Она и до сих пор висела на стене, начертанная на большом листе телячьей кожи. В обрамлении золотых узоров чернели крупные и чёткие письмена, выполненные твёрдой рукой обученного писца: «Мастерице Смилине от княгини Красы великая благодарность за труд неустанный и заслуги в деле кузнечном и оружейном, кои, без сомнения, сослужили земле Белогорской службу выдающуюся и блистательную». Уж давно висела грамота – закоптилась немного, потускнело золото и чуть поплыли буквы, а подпись княгини почти выцвела.

Не только грамота стала знаком признания её заслуг: к ней Смилина получила от белогорской повелительницы награду – десять сундуков золота. Один оружейница оставила на текущие нужды – свои и кузни, а остальные девять спрятала в подземной пещере. Вход в пещеру и её стены она снабдила стальными пластинками с волшбой, которая не позволяла пробиться внутрь посредством грубой силы каменотёсных орудий. На вход она повесила зачарованный замок, к которому не прилагалось ключа. Клад она завещала тому из своих потомков либо последовательниц, кто исхитрится этот ключик сделать – такой, чтоб волшба с его помощью размыкалась.