Выбрать главу

– Да как тебе в голову пришло меня заподозрить в сём? – глухо, но чеканно выговорила Свобода затвердевшими, поджатыми губами. – Неповинна я перед тобою, Смилинушка, и честь мою такими домыслами не марай.

– Честь? – Чёрная бровь Смилины изогнулась пушистой кошачьей спинкой. – Думаешь, слепая я? Сколько раз видала, как вы с нею обнимаетесь! Ты уж меня совсем-то за дурочку не держи.

– Что ты там глазами видала, а что в уме своём наворотила, то мне не ведомо, – качая головой, отчеканила Свобода всё так же непоколебимо. – Ведомо мне лишь одно: не было ничего, в чём ты меня подозреваешь, и дитятко это – твоя кровинка. Такая же родная, как Владуша, Доброта да Земята с Яруткою.

Заледеневший взор Смилины моргнул, непреклонно сжатые губы горько покривились. Голос прозвучал с надломленной, усталой хрипотцой.

– Да отпущу я тебя к ней, коли люба она тебе. Мучить около себя не стану, как твой неродной батюшка – твою матушку. Я ж знаю, ты – пташка вольная, не зря ж тебя Свободой зовут. Крылышки твои ломать и подрезать у меня рука не подымется, потому как люблю тебя больше жизни. Коль опостылела я тебе – что ж, лети на волю.

Жёсткий остов негодования рассыпался тысячами тёплых слезинок, которые заструились по щекам Свободы.

– Смилинушка… Как ты можешь думать, что опостылела мне? Ты – радость моя, свет мой, опора моя! Ты – дом моей души… Без тебя она – бесприютная изгнанница. Ты – кровь в моих жилах: вытечет она – и я умру. Ты – моё дыхание: без тебя затихнет моя грудь. Ты – моё сердце: без тебя остановится жизнь моя.

С каждым горячим словом-слезой пространство меж ними сокращалось, унизанная кольцами рука Свободы с дрожащими пальцами приближалась к лицу Смилины, застывшему маской усталой горечи. Ладонь легла на щёку оружейницы. Смилина не оттолкнула Свободу, но и не обняла, только смотрела печально.

– Не нужна мне воля: с тобой свободна я. Привольно мне в руках твоих! Как могу я так жестоко, так неблагодарно поступить, плюнув в эти руки изменой? Даже сама мысль, что ты это допускаешь, убивает меня, леденит кровь в моих жилах. Ведь мы же посадили яблоню, помнишь? Пойдём со мною, посмотри на неё!

И, сверкая слезинками, Свобода бросилась в сад. Там, озарённая последними закатными лучами, стояла та самая яблоня, которую они сажали вместе – тогда Свобода носила под сердцем Владушу. Широко раскинулось дерево, шелестя могучей кроной и алея наливающимися плодами – уже в зрелых своих годах, но не дряхлое. Много было в нём силы: прошло оно свой жизненный путь едва ли на треть. Обняв шероховатый, начавший морщиниться и шелушиться ствол, Свобода подняла полные слёз глаза к кроне, сквозь которую струился покой вечерней зари. Духовитые, пахнущие щемящей сладостью яблоки нежились среди листвы, зеленовато-жёлтые с розовым бочком и белой, хрусткой, брызжущей соком мякотью. Совсем скоро предстояло снимать урожай, но кому он был теперь нужен, если Смилина больше не верила в любовь своей ягодки?

– Посмотри на неё, лада, – проговорила Свобода, гладя ладонями кору яблони. – Она прекрасная, зрелая, как наша с тобою любовь. С моей стороны эта любовь никогда не осквернялась изменой. И ежели я говорю неправду, пускай с неё опадут все листья и плоды, а сама она засохнет! – И, вперив застывший, скованный душевным потрясением взор куда-то в пустоту перед собою, Свобода повторила трижды, и её слова отдавались шелестящим печальным эхом: – Пусть будет по слову моему! Пусть будет по слову моему! Пусть будет по слову моему…

Ни одного листка не упало с веток, ни одно яблоко не сорвалось. Сад замер, словно бы внимая эху этих горьких слов, а Свобода стояла, склонив голову к стволу и прильнув к нему грудью. Смилина, чуть слышно вздохнув, повернулась и тихо ушла в дом.

Когда оцепеневший взгляд Свободы ожил и обвёл всё вокруг, Смилины уже не было. Рыдание взрезало грудь изнутри острым мечом, а в низ живота вдруг когтистой лапой впилась боль. Свобода ахнула и скрючилась в три погибели, цепляясь за яблоню. Злой, безжалостный кинжал этой боли проворачивался внутри, стремясь своим жалом выпить крошечную жизнь. Оседая на землю, Свобода царапала ногтями кору и беззвучно выла раскрытым ртом. По ногам текло что-то тёплое, густое и липкое… Сунув руку под одежду, наружу она вынула окрашенную яркой, блестящей кровью ладонь.

Сад вздрогнул от истошного крика, вспоровшего тишину, точно нож. Испуганно вспорхнули птицы, а над Свободой склонилась встревоженное лицо Смилины.

– Свобода!.. Что? Что такое?

Княжна протянула к ней окровавленную ладонь.

– Лада… Сделай что-нибудь… Спаси его, спаси наше дитятко, – прошептала она белеющими губами.

– Ох… Ягодка! – сорвалось с уст побледневшей Смилины.

Её руки подхватили Свободу – сильные, всемогущие. Свобода уповала на них, цепляясь за безумную надежду, что они как-нибудь своей волшбой не дадут страшному случиться. И они вливали в неё светлую, ослепительную и тёплую силу, которая синеглазым воином побеждала чёрное чудовище боли. Увы, спасти дитя они не могли: оно исторглось ещё там, под яблоней…

Родные руки только ласково поддерживали её на лавке, пока перепуганная, плачущая Яблонька смывала тёмные сгустки крови. Вода в лоханке подёрнулась розовой мутью, но больше из Свободы не текло.

– Ой, горюшко… Ой, беда, – пришёптывала старая служанка, смахивая узловатым пальцем слезу. И прибавила утешительно: – Ну, ничего, ничего… Ещё наживёте детушек… Ещё народите. Будет вам ещё счастье горластое!

Счастье горластое… Не будет несмышлёных, незабудковых глазёнок, не раздастся в доме громкий лепет, не затопают маленькие ножки. Не протянутся ручонки, не уцепятся до боли за матушкины серёжки. Ничего не будет. Из глаз Свободы частым градом катились тёплые, едкие слёзы, и она кричала протяжно-надрывным, надломленным бабьим воем:

– А-а-а-а… А-а-а-а…

Смилина, прижимая её голову к своей груди, покачивала её в объятиях и время от времени приникала к её макушке крепким поцелуем.

– Ну, ну… Ягодка… Переживём. Преодолеем всё вместе.

А Яблонька сказала вдруг со сдержанным упрёком:

– Это ты, госпожа Смилина, бедняжечку госпожу Свободу довела…

– Но-но! – сдвинула брови оружейница. – Поговори мне ещё! Ступай на печку, старая.

Бессонная ночь завязала горло тугим узлом – не вздохнуть, не крикнуть. Смилина качала Свободу на руках, как дитя, вливала в неё лучики света Лалады, дабы уж наверняка всё зажило, и чтоб ноющая боль отступила. Целовала жену в ухо, между поцелуями тепло в него мурлыча:

– Ах ты, моя лада-ладушка… Ладушка-оладушка. Ягодка моя…

Под утро Свобода всё же провалилась в дрёму, убаюканная мурлыканьем. Когда она проснулась, в окна скрёбся серый дождик, а над нею по-прежнему склонялось лицо супруги – нахмуренно-суровое, потемневшее от тяжкой думы. Пробудилась в груди и боль-тоска, заныла, присосалась к сердцу: нет больше дитятка… Только стон вырвался, слёзы не лились – иссохли. Смилина встрепенулась, дрогнула бровями, и Свобода вновь очутилась в крепком тёплом плену её рук. Всплыло в звенящей голове недоумение: за окном уж позднее утро, а Смилина ещё дома. Или, быть может, сейчас вечер, и супруга уже вернулась из кузни? Всё перепуталось, свалялось в серый, ноющий, сочащийся болью ком.

– Какая уж мне работа сегодня! – вздохнула Смилина. – С тобою останусь.

Дождь разошёлся, забарабанил, зашелестел влажно в саду. Свежестью там сейчас, наверно, пахло… А Тишь искать в такую погоду бесполезно: капли в воду падать станут, не разглядеть ряби на поверхности в кувшине. Всё дождь спутает. Изяслава, конечно, сегодняшние поиски отменит, думалось Свободе. Не станут же они под таким ливнем…

Одно её дитя – дело – жило, дышало, продвигалось. А другое – погибло. Острая боль, но уже не телесная, а душевная, шипом впилась в сердце, вырвав у Свободы стон. Сразу над нею склонилась Смилина: