Выбрать главу

– Нет! – вскричала Свобода, устремившись к супруге всем пылающим солёной болью, потрясённым сердцем. – Нет, пусть лучше я умру, пусть я откажусь от всего, что мне дорого, но не ты, не ты!

Тихий вздох сорвался с уст Смилины.

– Хорошо, ладушка. Тогда я сама.

Обездвиживающий чёрный ужас охватил Свободу: Смилина взяла свою косу у основания, крепко и безжалостно её натянула одной рукой, а другой поднесла к голове нож, чтобы твёрдым бреющим движением срезать косу под самый корень – тот самый нож, которым она очищала в первый раз головы новых учениц. Ни слезинки не выступило на её глазах, в которых серебрилась инеем только скорбная пустота.

– НЕТ!

С истошным воплем Свобода бросилась к Смилине и перехватила её руку с ножом. Пальцы налились ледяной стальной силой, в душе вьюжило отчаяние: отвести беду, не дать супруге лишить себя всей своей жизни, своей души, своего света и смысла. Встретив сопротивление Смилины, Свобода налегала сильнее, яростнее, дабы отнять нож, и с рыком рванула его изо всех сил… Белогорское лезвие полоснуло череп Смилины, оставив на нём длинный косой порез, из которого на лицо оружейницы тут же хлынула струями кровь. Нож со звоном упал на пол, а у Свободы вырвался жаркий, грудной вопль, точно клинок не супругу ранил, а ей самой вонзился в солнечное сплетение.

– Лада, прости! Прости меня, ладушка!

Смилина с неузнаваемым, жутким, исполосованным алыми потёками лицом прижала Свободу к себе крепко и ласково.

– Ничего, моя ягодка, ничего страшного! – говорила она успокоительно. – Не бойся! Заживёт. Всё заживёт, милая.

Только глаза её и узнавала Свобода на окровавленном, незнакомом лице, точно из страшного сна вышедшем – незабудковые, любящие. Брови набрякли и блестели, пропитанные кровью, алые капли пятнали рубашку на груди супруги.

– Ничего, голубка, ничего, – повторяла Смилина, держа жену в объятиях.

Неукротимая, удушающая сила затрясла Свободу, рыдания надламывали грудь. Она с жаром принялась покрывать поцелуями уцелевшую косу Смилины – каждый вершок её длины, каждую прядку, каждое зерно жемчужной нити в ней. Пушистую метёлочку на конце она прижимала к губам, как руку; взбудораженной ласки перепало и холодному серебряному накоснику с бирюзой.

– Не смей… Не вздумай! – бормотала она, моча слезами чёрные как смоль волосы, пропахшие кузней. – Никогда! Это – твоя жизнь… А всё твоё – и моё тоже! У нас одно сердце, одна душа на двоих… Всё, что я делаю, чем балуюсь – пыль, прах! Ты – вот моё сокровище… Без тебя мне тоже ничего не нужно…

Смилина не целовала её: губы тоже залила кровь. Но прижимала она Свободу к себе с вдохновенной нежностью, и за живительную силу этих объятий можно было отдать полжизни. Да что там – всю жизнь с её стремлениями, метаниями, радостями и печалями.

– Давай не будем отрицать, лада, что наши с тобой дела – твоё и моё – значат для нас столь же много, сколь и наша любовь, – молвила Смилина. – А потому попытаемся сохранить и то, и другое.

– Я люблю тебя, люблю, лада моя, единственная моя, – обливаясь тёплыми слезами, шептала Свобода.

– И я тебя люблю, ягодка, – ласково мурлыкнула Смилина.

Однако нужно было скорее смыть кровь и обработать рану. Лицо Смилины заливала мертвенная бледность, на которой алые потёки казались ещё ярче, ещё страшнее. Клинок был всё-таки белогорский…

– Ягодка, принеси-ка водички из Тиши, – тихо попросила Смилина, поднимаясь. – Обмыться надобно… И волшбу вынуть. Нож-то на совесть сделан…

– Сейчас, родная, сейчас! – отозвалась Свобода, поддерживая супругу под руку.

Она повела Смилину в горницу, чтоб там сделать всё необходимое. Яблонька, увидев окровавленную госпожу, ахнула, пошатнулась и навалилась спиною на стену:

– Охти… Матушки мои! Честен свет Лалады!

– Ничего, старушка, не пужайся, – морщась, проговорила Смилина.

Целебная вода быстро остановила кровь. Пока оружейница вытаскивала из раны нити волшбы, Свобода хлопотала: принесла ей чистую рубашку, нарвала мягкого льняного полотна на повязки. Сердце обливалось жаркими потоками вины, проклиная руку, нанёсшую любимой эту рану. Ясно было, что на гладкой голове останется длинный уродливый шрам: даже если обезвредить волшбу, последствия оружейных чар до конца изгладить не удастся.

Этот-то шрам и станет показывать Смилина маленькой Вешенке, предостерегая от проникновения в святая святых – кузню, где звенела на наковальнях белогорская сталь.

*

Во время Лаладиных гуляний в кузне на Горе свои обязанности исполняли лишь семейные мастерицы: молодым холостым ученицам было не до работы. Какая уж тут работа, когда сердце стучит гулко и быстро, в крови словно зелье хмельное струится, а из рук всё валится? Мало было толку от кошек-холостячек в эту весёлую весеннюю пору, и Смилина, понимая это, отпускала молодёжь на долгожданный праздник. Ведь не всё в жизни работа: надо и суженую свою искать, и семью создавать.

Для кого-то праздник оборачивался судьбоносной встречей, а кто-то уходил с него ни с чем, возлагая надежды на будущий год: авось, повезёт потом. А Вешенка уже несколько лет не появлялась на гуляниях, предпочитая одинокие прогулки в окрестностях Горы. А по вечерам они со Смилиной сидели в саду под яблоней, провожая закаты.

– Ну что ты, оладушка моя… Хоть для приличия бы сходила, – с добродушной усмешкой говорила дочери оружейница. – Что толку дома сидеть?

– А толку туда ходить, матушка, ежели моей лады там всё равно нет? – отвечала девушка.

Смилина не настаивала. Знала она: верна своему слову Вешенка. Обещала Дунаве ждать – и ждала. Но старая мастерица не выдавала своей осведомлённости и делала вид, что ни о чём не догадывается. Если дочка не хотела раскрывать тайн своего сердца, то насильственно извлекать их на свет Смилина не пыталась. Не приставала с расспросами, не допытывалась, куда Вешенка ходила гулять, с кем встречалась и встречалась ли вообще. Захочет – сама скажет, а нет – так нет. Беспокоилась только об одном: чтоб дочурку не обидел кто-нибудь. Хоть и миролюбива была Смилина, но обидчицу располовинила бы мечом, и рука бы у неё не дрогнула.

А озабоченных холостячек вокруг красивой и статной Вешенки всегда крутилось достаточно. И было им отчего пускать слюнки! Толстая чёрная коса кончиком достигала колен девушки; на солнце она атласно отливала синевой. Вся нежность незабудкового вздоха весны растворилась в её больших серьёзных очах, а брови – о, один их бархатный изгиб пленил этих шалопаек и превращал их из кошек в драчливых оленей в пору гона. С шипением и мявом они вцеплялись когтями друг другу в лица (или морды, ежели бой происходил в зверином облике), катались клубком – только шерсть летела клочьями. Но Вешенке не было дела до этих нешуточных кошачье-оленьих страстей: её сердце жило памятью о том дождливом вечере, когда Дунава сказала, что вернётся.

Выделялась из толпы всех этих поклонниц молодая мастерица Соколинка из кузни на Горе. Она была как раз из тех неотразимых кошек, на шеи которым девицы сами вешались с восторженным писком; пронзительный орлиный взор её золотистых, медвяно-янтарных очей, бывало, доводил впечатлительных особ до обморока (и поди разбери, который из них настоящий, судьбоносный, а который – так, от девичьей чувствительности). Тёмная коса казалась в тени совсем смоляной, но на свету всё же играла каштановой рыжинкой. Своим красивым, безупречно круглым и гладким черепом Соколинка гордилась и подчёркнуто щеголяла, не допуская на нём малейшей щетины, а для пущего блеска даже натирала маслом. В косе она всегда носила длинную нитку жемчуга, выгодно оттенявшую цвет волос. Да и зубы у неё были что жемчуг отборный – один к одному, ровные, мелкие, а клыки придавали её улыбке плотоядную хищность. Движения её были плавны, гибки, кошачье-изящны. Она любила огорошить Вешенку своим внезапным появлением.

Вот и в этот погожий день она очутилась перед девушкой, шагнув из прохода на тропинку и преградив дорогу.

– Здравствуй, Вешенка, – приветливо и обольстительно промурлыкала она. – Отчего ты не на гуляниях? Почто ходишь одна? Дозволь мне развеять твою скуку!