— Боялись, как бы самим на них не напороться, под снегом-то не видать, — оправдывался главный воевода Жирослав Михайлович.
Ополченцы, располагавшиеся поблизости от стана, начали разбирать мечи, копья, не отбрасывая и свои припасенные топоры и рогатины.
Дружинники — лучники и копейщики — занимали заранее обозначенные места под прикрытием снегового вала. Каждая десятка и каждая сотня знали свои места.
Юрий Всеволодович метался по стану, конь под ним уже стал всхрапывать и екать селезенкой, пришлось пересесть на другого, резвого коня.
— Ставить стяги! — велел великий князь тысяцким и сотникам.
— Конную дружину — в лесную засаду!
Как начали раздавать оружие, из землянок, наспех срубленных клетей, просто из-под елок вылез на свет люд пестрый и во множестве: остатки разгромленных татарами рязанских, муромских, даже булгарских и половецких войск, мирные утеклецы из дальних и ближних русских городов, а больше всего крестьян из северных и заволжских волостей. Когда в прежние времена собирал Юрий Всеволодович в поход ополченцев, обещал всем, кто останется живым, великие ослабы, нынче же ни у кого не были ни малой надежды на мзду и еще меньше надежды уцелеть. И даже не верилось: пришел на Сить с малой владимирской дружиной, а собралась превеликая сила, о какой и не мечтал и которая до утра не бросалась в глаза.
Полученному оружию радовались как дети, деловито пробовали на крепость ременные паворзени, которыми во время боя привязывают к руке шестоперы — кистени о шести перьях и клевцы — топорики с острым клювом для проламывания шеломов и лат. Примеряли и подгоняли по росту полученные доспехи: кому достался колонтарь из металлических пластин, скрепленных кольчужным плетением, кому — кожаные панцири — кояры, а кто должен был довольствоваться куяком — суконной рубахой, на которую нашиты металлические пластинки разной величины, какие под рукой оказались.
Верхоконные воины проверили подковы у лошадей, подогнали упряжь. Коней подседельных, поводных не всем хватило. Юрий Всеволодович велел раздать и товарных, что с обозами ходили, а также сумных, вьючных лошадей.
Повсюду слышались преувеличенно громкие голоса, храп растревоженных ранними сборами коней. Утренний воздух был пропитан запахами кострового дыма, конского пота, сыромятной кожи, дегтя.
И другие еще заботы торопливо исполнялись: сполоснуться в баньке, надеть чистое исподнее, для этого случая сбереженное, и бегом в часовню исповедаться да отпущение грехов получить и даже от епитимьи, за поступки противосовестные наложенной, избавиться молитвой разрешительной.
Старый кашевар Леонтий из одного котла разливал похлебку, а рядом уж второй костер разложил — заварил еще и кашицу, чтоб напитать народ перед боем поплотнее. Вокруг него грудилось все больше и больше людей — мало кто из-за пищи, просто на огонек пришли: поговорить да послушать, авось что новое известно о треклятой татарве.
— Можа, нынче уже и сложим кости, — вроде беспечно сказал Губорван, а сам глядел вопрошающе, с надеждой, что ему станут возражать, мол, такого никак и никогда не случится.
Но мраморщик холодно подтвердил:
— Беспременно так. Уйдем на ниву Божию.
— Полно мыслить-то! Делай, что велят, и все! — вмешался Леонтий. — Теперича мыслить ни к чему, себя только ослаблять. Поел побольше, подпоясался потуже и сполняй, что приказано, доле от тебя сейчас ничего не требуется. Теперича твое дело татаров поболе уложить и самому уцелеть.
— Хоть бы остатний разок жену повидать, — выдал себя Губорван.
Мраморщик помягчел:
— Что и говорить, неохота на тот свет уходить, не попрощавшись с женой да с сыночком.
Их слушали молча, сумрачно. Есть никто не хотел, жевали красный лук да чеснок, о своем думали. Каждый знал, что смертный, что он только странник на земле, но одно дело, если это когда-то еще случится, другое — если прямо нынче.
— Жизнь наша земная по законам небесным, Господним течет. Только Спасителю одному ведом предел наш, — сказал монашек, бесшумно подойдя к костру, и трижды перекрестился в ту сторону, где виднелась за бором часовня с крестом.
— Иди к нам, чернец, — позвал Леонтий, — расскажи что-нито, ты ведь ближе нашего к Богу.
— Не-е, я тут постою.
— Каши моей не хочешь? Иль ты и в лесу молишься, как во храме?