— Величит душа Моя Господа, и возрадовался дух Мой о Бозе Спасе Моем.
Владыка Кирилл появился в праздничной нарядной епитрахили, низанной жемчугом по вишневому бархату. Воздев руки к небу, исторгнул из самого сердца:
— Осанна! Спаси и сохрани, Господи!
Подходивших под благословение оделял просфорами, кои прислал с Луготою поп из Городка Холопьего.
— Надлежит спрятать себя, — говорил владыка, — приготовить к смерти внезапной, ратной кончине. Да не оставит вас бодрость и мужество. Обиды друг другу простите немедля, грехи исповедуйте, — повторял, торопливо крестя воинов. — Сказано Господом: в чем застану, в том и сужу.
— Вдадыко, я в Григорьевском монастыре небрежением книгу исчернил, — признался Лугота. — Книгохранитель: кто, мол, это? А я смолчал. Он за меня руган был настоятелем премного.
— Небоязнью нынче на битве исправишь проступок свой, — чуть заметно улыбнувшись, сказал Кирилл. — А хранитель тебя, поди, уж давно простил. Думаешь, он не догадался тогда, кто это напроказил? Но ты ведь раскаялся, правда? — Он положил руку на голову Луготе. — Пощади, Боже, наследие Твое! Прегрешения наши все прости! Аще не имаши греха, аще и тьмами меч острится на тебя, но избавит тя Бог.
Иные молча истово крестились, иные молились громко, во весь голос взывая к небу:
— Избави нас видимых и невидимых враг!
— Скончав число настоящих мирских лет, позволено человеку отойти в обетованную землю живых, там все красно, благо, все добро, ничего нет супротивного, нет труда телесного или мысленного, но всегда и без конца тихий покой. С нами Бог, и Он призывает! — закончил епископ. — Уповаем на Попечительницу душ восходящих сраженных.
Лекарь тут же, на снегу, перебирал и укладывал в короб свои снадобья: длинные полосы из старых выношенных рубах, чтоб перевязывать раны, мешочки с порошком из сухой медуницы, чтоб засыпать их, яичное масло — кашицу из растертых и прокаленных желтков, чтоб мазать ожоги.
Губорван мрачно наблюдал за всем этим.
— Брови нависли, дума на мысли? — пошутил, проходя мимо, владыка. — Что хмуришься? Как звать-то тебя?
— Мироном, — удивленно помолчав, откликнулся тот.
— Ну-тка, Мирон, повторяй за мной!.. Ангел Божий, хранителю мой святый, данный мне от Господа с небеси для сохранения меня, прилежно молю тебя, ты меня сегодня просвети и от всякого зла сохрани, настави на добрые дела и на путь спасения направь. Аминь!
Мирон, исказив, как от боли, лицо, с трудом перекрестился.
— Рука будто пудовая, владыка. Не помню уж, когда крестное знамение на себя клал. — И добавил тихо, полуотвернувшись: — Из самых глубин грехов моих к Тебе, Господи, взываю.
Владыка благословил его:
— Молись всегда. Да воскреснет Бог и расточатся врази Его. Знаешь?
— Знаю… Яко исчезает дым да исчезнут…
— Молись, — повторил епископ, отходя от него.
— А ты, Лугота, что унылый, по подобию моему? — обратился к юноше Мирон. — Не обижайся на злоязычие мое, что над Ульяницею твоей посмеивался, мол, она маленька да морглива. Это у меня самого сердце похотию было уязвлено, смолоду обуян ею. Простишь?
— Сон тяжкий мне привиделся, — сказал Лугота.
— Ну-ка?
— Будто сидит с нею некий дивный собою муж, и пьет она с ним, а он начинает играть с нею бесстыдно. Ульяница же, по ланите его игриво ударив, встала и, обняв его, в шею лобызать начала.
— Пустое! — убежденно воскликнул Губорван. — Пустой сон! Уж я-то во снах понимаю. Это пустой сон ты сбредил. Дух мрачен гони, а яростию ратной укрепляйся! Не до поросят свинье, когда самое палят.
— Уж скорей бы! — тоскливо оглянулся Лугота.
— Поспеем! Чай, не к обедне опаздываем!
— Да и то! Говорю одно, а думаю иное: хоть бы еще часок не начиналось!
— А мерина моего звали Катай, — скорбно сообщил Леонтий монашку. — Забыть его никак не могу. Собою сер, а грива налево с отметом.
— Мне великий князь Константин Всеволодович в восемнадцатом году икону заказал Богоматери для Успенского собора в Ярославле, — задумчиво говорил монашек о своем. — Не знаю, уцелела иль нет? Великая панагия называется. Цвета я взял одинаковы: золото и киноварь, серебро и киноварь, охра, белый, — все цвета величия. А синий и зеленый — символы смирения — покрыл я золотыми проблесками, умалил их обширностию алых оттенков. Даже епископу Симону тогда понравилось. И в том же году написал я еще Оранту Ярославскую в память победы на Липице.
— Так ты такой же старый, как я? — поразился Леонтий.
— А ты думал, младень? — посмеялся монашек. — При каше скорее старишься. А когда постишься много, время медленно идет. Ну, что, Леонтий?.. Зрю меч и Небу себя поручаю. Чаю смерть и бессмертие помышляю? Так ли? Храни тебя Господь!