— Мне предлагалось, Мэгги, жениться на самой прекрасной в мире девушке, к тому же, по сильной взаимной любви. Один мой профессор намекнул мне о возможности работы в качестве его компаньона, другой безо всяких намеков предложил мне аспирантуру. Наш студенческий театр пригласили на фестиваль в Дакоту. И даже тренер по теннису клялся, что я могу утвердиться как профессионал. Я угодил в мечту какого-то безмозглого десятилетнего тунеядца, словно муха в смолу.
Помните, я говорил о рисунке на тонкой промасленной бумаге. Ничего не изменилось в моей жизни, но изменился характер моих опасений. Если раньше я боялся этой сквознячной дыры и хмурых очертаний за нею, то теперь я начал бояться, что эта бумага никогда не порвется. Знаете, у некоторых людей голос звучит через бархатную пленку, и хочется, чтобы она наконец порвалась. Но она, Мэгги, никогда не порвется. Никогда.
Я полюбил плохую погоду. Просто плохую погоду, когда идет мелкий колючий дождь, когда развозит дорожки в парке. Когда ветер гонит пылевые волны. Когда черный небритый снег лежит маленькими сугробами. Загвоздка, дорогая Мэгги, в том, что я полюбил эту плохую погоду, а раз полюбив, не мог уже не замечать, как прекрасен Божий мир…
«Божий мир прежде всего удивителен», — вспомила Мэгги слова Эрнестины.
— Меня немного отпустило на самой свадьбе: и в церкви, и потом, в длинном бревенчатом баре, специально камуфлированном под деревенскую избу. Знаете, в жизни каждого есть моменты, когда его с гиканьем подбрасывают и качают на руках. Но потом наступает нормальное серое утро и приходится мыть гору посуды. Посуду, кстати, вымыла моя теща. Я женился девственником и, как ни глупо это прозвучит, надеялся до последнего, что у меня не получится… извините, Мэгги, но уж если рассказывать, то слова не выкинешь. Не тут-то было, член у меня стоял, как фрагмент водопроводной трубы, и воспользоваться им оказалось так же просто, как молотком или угольником. Наступило утро, но не серое, а розовое, с соловьями и магнолиями. Лиззи, совершенно счастливая, глядела в белоснежный, с выпуклым амуром, потолок, а я чувствовал себя, как если бы последнюю щелку в моем доме… то ли в моем черепе конопатили благовонным воском. И, как вы догадываетесь, примерно в одиннадцать нам принесли кофе в постель. Кто-то злонамеренно продолжал вычерчивать мою жизнь белым по белому. Я сходил с ума.
Глава 18. Человек — кузнец своего счастья
Человек сам кузнец своего счастья. Знаете пословицу, Мэгги, не эту, другую, про грабли. Так вот, кузнецу Гэри Честерфилду предстояло собственными руками выковать грабли, на которые впоследствии можно было бы наступить. Просто чтобы очнуться.
Для начала я попробовал сменить компанию на дурную, но в университетской среде это оказалось так же невозможно, как, например, утонуть в Мертвом море. Я мог, прилагая известные усилия, перейти в менее рафинированный круг, где добродетель более тупа, а веселый порок так же безгрешен. Мне предлагалось погибнуть при помощи двух бутылок легкого красного вина за вечер и честной игры в роббер. Я сумел добавить в белое поле дополнительный оттенок белого. Однажды я приобрел гигантскую бутылку джина и уже собрался прикончить ее в одиночку, но одно представление об удивленном лице Лиззи заставило меня выкинуть бутылку, точнее, спрятать в дальнем углу кладовки. Впоследствии ее нашла там теща и настояла на этом джине какой-то целебный корень.
Я избрал академическую стезю и остался при аспирантуре. А занимался я, Мэгги, искусствоведением, как, впрочем, и сейчас занимаюсь. Театр, телевидение, кино, понемногу музыка, живопись, даже литература. Как на грех, это занятие нравилось мне и удавалось.
Знаете, когда персонаж мультфильма стукается на лету о сковородку, художник-садист изображает вокруг его головы хоровод разноцветных звезд. Я жил в эпицентре этого хоровода. Я сейчас чуть не сказал по инерции, что начал терять сон и аппетит. Нет, Мэгги, весь цинизм ситуации заключался в том, что я как раз не начал терять сон и аппетит. Все мои системы функционировали так же образцово, как на «Титанике». Женщины-профессора, превратившиеся для меня из существ по ту сторону кафедры в наполовину коллег, кошачьими голосами сообщали мне, что я совершенно не меняюсь последние семь лет. Из умеренно интересных событий мне светила плановая и благородная смерть в накрахмаленной постели лет этак через шестьдесят, при нотариусе и враче. Да и затем, судя по близорукой улыбке на поросячьем лице нашего университетского пастора, меня ожидало примерно то же блюдо, но уже навечно. В незримом табеле по его предмету у меня значились одни пятерки, если не считать, конечно, этого жуткого дребезга внутри, но видит Господь, я не был в нем виноват…