Выбрать главу

Театр арендован. Актерам заплачено вперед. Писатель завершает пьесу. Дядюшка Биро в восторге. Все женщины на сцене должны быть обнаженными. Биро аплодирует. Половой акт в конце пьесы должен привлечь безусых юнцов. Дядюшка развратно одобряет. Кривляние и фокусы с музыкой и стрельбой привлекут парижское художественное отребье и заставят вынуть из кармана последние деньги. Фабрикант, играющий роль продюсера, многозначительно кивает головой. Чем хуже, тем лучше. Авангарднее. Приступаем к репетициям.

Режиссер и поэт на репетициях постоянно говорит о пацифизме, а в душе думает о поражении. Он знает, знает, что его время прошло. Он больше не верит в войну. Где те времена, когда он дважды заявлял о своем желании сражаться за Францию? Сейчас у него страшно болит голова и он проживает свой последний год. Чем хуже, тем лучше. Репетиции сводятся к ругани. Тот, кто не хочет раздеваться, вылетает из состава исполнителей. Тот, кто раздевается, тут же должен запеть с авансцены для того, чтобы у красивой пианистки, которую Аполлинер представляет в роли своей следующей возлюбленной, было побольше работы.

Когда репетиции наконец заканчиваются, на сцену выходит дядюшка Биро.

— Что напишем на афише?

— Только название: «Груди Тирезия», — отвечает поэт и многообещающий режиссер.

— Слишком коротко. Публика подумает, что это какая-то кубистская драма, но это не патриотично.

— Убирайся к черту.

— Гийом, Гийом, я отношусь к тебе, как к сыну. Не разговаривай так с отчимом. Что мы напишем?

— Напишем: дерьмовая драма… Или нет: сюрнатуралистическая или сюрреалистическая драма.

Так родилось новое художественное направление. Драма с обнаженным телом, стрельбой, пением и половым актом в конце потерпела неудачу 24 июня 1917 года. По поводу пьесы поднялся страшный шум. Все оставшиеся в живых деятели искусств были на премьере. Бретон пришел в обществе возвратившегося Кокто. Андре остался недоволен тонким лиризмом пьесы, но до какой же степени был возмущен Кокто! В конце второго акта он встал и с револьвером в руке направился к дирижеру. Он взвел курок и потребовал прекратить исполнение «Грудей Тирезия». Музыка на мгновение стихла, но именно тогда публика подумала, что, пожалуй, в этой пьесе что-то есть, если какой-то щуплый незнакомец в отглаженной форме французской армии с револьвером в руке хочет остановить спектакль, поэтому Кокто оттеснили в сторону, а смертельно бледному дирижеру приказали продолжать спектакль. Бретон вывел щеголеватого скандалиста из зала, но Кокто при этом усмехался.

— Чего же ты не стрелял, дурак? — рявкнул Бретон.

— Я вовсе не собирался убивать этого евнуха с белой палочкой. Посмотри, револьвер не заряжен.

— А если бы ты его убил, это стало бы лучшей критикой и все бы тебя заметили…

— Ага, в тюрьме. Так я стану более знаменитым, чем «Груди Тирезия».

— Ты дурак, Жан, — воскликнул Бретон.

— Нет, я есть ложь, говорящая правду, — возразил Кокто и кратчайшим путем направился к Сене.

Остальные же после этого неоднозначного провала поспешили, разумеется, к дядюшке Комбесу в «Клозери де Лила» и к дядюшке Либиону в «Ротонду». Это был один из редких вечеров, похожих на те, прежние, что то и дело выдавались в золотые времена 1914 и 1915 годов. В те пустые ночи, когда не было какой-нибудь скандальной премьеры, дядюшки сидели за стойками своих кафе и скучали. Как раз вчера дядюшка Либион гладил себя по седым усам и размышлял: когда в последний раз кто-то вскочил на стол и произнес речь, сколько времени прошло с тех пор, как кто-нибудь описал носки (эх, вот это были времена!) или вытащил револьвер с криком «Я вас всех перебью!», а посетители мгновенно прятались под столами, сколько лет назад он слышал крик «Boches!» («Швабы!»). Нет, думал он, его время прошло. Подобным образом размышлял и дядюшка Комбес. Как раз вчера он наблюдал в своем баре одну туалетную муху с не совсем чистыми лапками. Она медленно ползла по чистым бокалам для шампанского, а дядюшка Комбес даже не подумал ее прихлопнуть. Неважно, что пачкает бокалы. Кто сейчас станет заказывать «Дом Периньон» 1909 года, а ведь это был хороший год. Да, и дядюшка Комбес думает, что его время прошло.

Однако так не считает девочка-девушка Кики с Монпарнаса. Она давно уволилась с консервной фабрики, и в сапожном цехе работать тоже больше не будет, потому что устала от множества мертвых, обнимающих ее своими паучьими лапками. Она слышала, что Америка вступила в войну. Видела, как ликует весь Париж, размахивая французскими и американскими флажками. Войне, думает она, пришел конец. Но не считает, будто ее время прошло, совсем наоборот, оно только наступает. Кики словно разыгрывает пьесу «Груди Тирезия» в жизни; понимает, что с нее хватит мужских шляп и широких плащей. Ей необходимо обнажиться, сбросить с себя все и зашагать по жизни нагишом. Она хочет зарабатывать своим телом, но ей и в голову не приходит стать проституткой. Она внебрачный ребенок, но мать научила ее морали! Она будет ходить голой, она будет моделью, но она будет соблюдать себя — зарабатывать в одном месте, а получать деньги в другом. Поэтому она не будет казаться проституткой ни себе, ни другим.

Эта новая кокетка входит в «Ротонду». Выглядит она величественно: некая смесь греческой кариатиды и детской игрушки. Занимает столик в одиночестве (Непристойно!), закуривает сигарету (Неслыханно! Дама!), скрещивает ноги, приподнимает платье так, чтобы все могли увидеть, как ее бедра переходят в задницу, и под дразнящие выкрики заказывает абсент (Немецкий напиток!). Дядюшка Либион говорит: «Абсента нет, мы подаем только французские напитки», а за стойкой спрашивает художника Моиса Кислинга, кто эта новая вертихвостка. Тот прикладывает палец к губам и, повернувшись к дядюшке, говорит ему «по секрету», но очень громко: «А это еще одна мелкая потаскушка», так что его слышат даже прохожие на улице. Все смеются, но Кики знает, что художник на нее запал. Она остается допоздна, а Кислинг постепенно приближается к ней. Вначале он за стойкой. Потом уже за соседним столиком. И наконец, он просит у нее огонька и присаживается рядом. Они отправляются к нему домой. По дороге художник поет, а из окон в него швыряют пустыми консервными банками… Всю эту ночь он стонет над Кики, а для нее это нечто новое. Два года она не занималась любовью с живым мужчиной. Нет больше Жана, Жака и Жюля, ее призраков-любовников из ботинок. Сейчас рядом с ней живой художник. Нельзя сказать, что он великий любовник, но все-таки она испытывает с ним оргазм. Или симулирует его.

Со следующего дня они неразлучны. Кики становится натурщицей Кислинга. Занимается с ним любовью, но он ей не платит. Свой план она осуществляет, когда знакомится с очередным поклонником. Им становится самый известный в Париже японец, художник Фуджита. Судьба свела их во время облавы у дядюшки Либиона. Полицейские высадили десант на велосипедах в поисках большевиков, которые выпивают в кафе. Дядюшка Либион открещивается. Он не знает никаких большевиков или меньшевиков, для него они все негодяи. Последними из кафе выходят Кики и Фуджита. На нем белое шелковое кимоно, и это настолько смущает полицейских, что его не сажают в полицейский фургон. Тип в «платьице» утверждает, что Кики его дама, так что и ее тоже не арестовывают. Она стоит на парижском тротуаре: ее волосы и бедра немного промокли под дождем. Платье прилипло к груди. Она выглядит очаровательно. Фуджита, как истинный житель Востока, не отводит от нее глаз. Напрасно Кислинг в фургоне воет, как пес, которого увозят на живодерню: «Кики, ты моя! Кики!» Теперь она принадлежит Фуджите.

Спустя два дня Кислинга освобождают из-под стражи, и Кики встречается с ним. Она не сразу дает понять, что уходит от него. Якобы она может быть натурщицей и для двух художников одновременно, но… Но теперь ей нужны деньги… она похудела… времена сейчас тяжелые… день за днем она берет деньги за все, что делает для него, но не возвращается. Время Кислинга истекло. Теперь она с Фуджитой и ничего от него не требует. Она позирует ему обнаженной. Японец объясняет ей позу 26 и позу 37 для традиционного японского секса. Показывает ей какую-то книгу с развратными японскими акварелями, на них у мужчин огромные члены, а у женщин невероятно волосатые промежности. Эти двое, не отводя глаз от книги, занимаются любовью по несколько раз в день. Кики больше не знает, где у нее ноги: она раздвигает их и то поднимает вверх, то опускает вниз, то вытягивает в сторону. Японец великий любовник, таящийся в маленьком теле, но за это ему придется платить, когда любовница решит покинуть его… Они занимаются любовью утром, в полдень, после полудня, а когда нет других развлечений, то и поздно вечером. Когда восходящее солнце освещает ателье художника, Кики кажется, что любовью занимаются их безумные тела и их бешенные тени на стенах. Ее не пугают ни тени, ни опасность подхватить сифилис, эту трагическую печать всех развратников…