Но что это были за аудиенции… Какие-то дикие, растрепанные, развязные и возбужденные люди приходили к великому князю и предлагали ему взять на себя командование то одним, то другим. Например, в понедельник к нему приходит адмирал Колчак. Появляется в грязных брюках и испачканных ботинках, беспрерывно повторяя: «Простите, ваше высочество». Говорит это, стреляет своими черными зрачками на фоне окровавленных белков и угрожающим тоном, не оставляющим никакого выбора, предлагает Николаю взять на себя командование Крымским флотом. Во вторник к нему заявляются казаки, только что вошедшие в город. У них кудлатые нечесаные бороды, словно у сатиров, и шашки, небрежно очищенные от крови. Они предлагают ему обновление Русского царства! В среду прибывает делегация от города Ялты. Три гражданина в заплатанных довоенных рединготах уселись напротив великого князя, а когда подали бледный чай и немного убогого, чуть сладкого печенья из гречневой муки, приготовленного заботливой татаркой, набросились на угощение так, словно не ели несколько дней. Только после третьей чашки чая они рассказали ему, что в старинной богатой Ялте — хотя власть там принадлежит большевикам — все в порядке, и они очень хотят, чтобы великий князь стал жителем их города и покинул этот жалкий дом в предместье Севастополя! В четверг его снова посещает какой-то морщинистый, за одну ночь поседевший человек, в пятницу — еще раз субъект со следами крови на одежде, в субботу — Владыка Крымский, погруженный в свое разочарование и обернутый в свой фанатизм.
Так же как и в начале 1917 года в Царском Селе у Николая II, аудиенций у великого князя в конце этого несчастного года было не счесть. Не лучше обстояли дела и на противоположной, большевистской стороне. В эти дни каждый принимал каждого или отправлялся поездом на назначенные переговоры. Переговоры вели между собой люди, которые никогда не стали бы жить под одной кровлей, вместе есть или хотя бы пить чай. Переговоры вели между собой гиены со львами, но гиены надевали на себя львиные шкуры, а львы скалились, как гиены… Лев Троцкий — тот, кому неизвестный пьяница в Женеве в 1916 году предсказал изгнание и смерть на равнодушной чужбине, — сейчас, в 1917 году, все еще находился на вершине власти и в качестве народного комиссара иностранных дел ехал в Брест-Литовск на переговоры с немцами и турками об окончании Великой войны на Восточном фронте.
Он тоже воспользовался поездом, но железнодорожная ветка, по которой он ехал через месяц после революции, больше не допускала опозданий поездов на несколько дней и никто, как разбойник, не останавливал паровозы в чистом поле. В красиво обставленном вагоне прежнего царского правительства товарищ Троцкий в одиночестве сидел за большим письменным столом, освещенным лампой под зеленым стеклянным абажуром. Двадцать второго декабря 1917 года Советская Россия подписала перемирие с Центральными державами, и комиссар думал, что переговоры станут простой формальностью. Он смотрел в окно на обледеневшую русскую землю, и ему казалось, что даже скудная зимняя растительность при новой власти выглядит по-другому. О пьянице из Женевы он совсем забыл. В кожаном костюме, с суховатым лицом и короткой козлиной бородкой, он полностью вписывался в свое время, и ему казалось, что ничто не может вывихнуть его из сустава, но он ошибался.
Когда он прибыл на вокзал Брест-Литовска, встречающих было немного. Он заметил немецких и турецких военных и, среди небольшой группы пассажиров, которые, казалось, заблудились на границе Белоруссии и Польши, четыре странные фигуры.
Первым бросается в глаза один худощавый господин. Твидовый костюм, перетянутый в талии ремнем, нервное переступание с ноги на ногу и взгляд бродяги — настоящий портрет русского за границей. У этого путешественника соломенно-желтые волосы, пухлые малиновые губы, слишком полные для мужчины, и бегающие глаза.
Рядом с ним стоит тучная женщина. Ее фигура напоминает грушу: остроконечная голова переходит в полные щеки, толстая шея — в огромную дряблую грудь, свисающую до живота, которая перетекает в похожую на мешок задницу. Она замотана в юбки и платки на русский манер, а ее толстые бедра, очерченные юбкой, напоминают внушительное основание огромной красной груши.
Возле нее стоит человек, который не может быть русским. Этот иностранец горд и прям, как кнут извозчика, у него голубые глаза и взгляд птичьего чучела. У него есть очки для чтения, для торжественных случаев, для зимы… Одни очки он опускает в карман, другие водружает на нос, чтобы получше рассмотреть товарища Троцкого.
Последний незнакомец из этой группы наркому иностранных дел кажется похожим на немца. У него щеки, надутые как шелковые шары, с красными прожилками. Он тяжело дышит, у него высокое кровяное давление; похоже, что он плохо переносит зиму. Русскую — особенно. Он одет в кожаное пальто и, поверх него, в две долгополые шубы, доходящие до подошв. Грузный, закутанный в меха песца и соболя, он похож на степного медведя.
Эти странная четверка сразу же отделяется от группы остальных встречающих и приближается к Троцкому. Наркому хочется избежать встречи, но ему это не удается. Они окружают его со всех сторон и шепчут на ухо: «Это будет нелегко, товарищ Троцкий, это будет совсем не просто». Он хочет сбежать от них, но они, к счастью, удаляются сами. С приличного расстояния смотрят на него с выражением некоей любви, как будто бы они его родители… Когда к товарищу Троцкому наконец подходят представители немецкого Генерального штаба, эти четверо продолжают смотреть на наркома иностранных дел с безопасного расстояния. На их лицах — улыбки, а в глазах — слезы, словно они провожают его в долгую и неизвестную дорогу…
Что будет непросто, что путь переговоров полон ловушек, нарком Троцкий увидел уже через несколько дней, проведенных за столом, покрытым зеленым сукном. Он прибыл, чтобы потребовать восстановления довоенной ситуации, но противная сторона, считавшая себя победительницей, даже не хотела слышать об этом. Через семь дней переговоры были прерваны, чтобы немцы могли вернуться домой и встретить новый 1918 год. Это обстоятельство Троцкий использовал для того, чтобы вернуться в Москву и представить Ленину первый отчет о переговорах. На обратном пути на вокзале Брест-Литовска он снова увидел проклятую четверку. Они не стали его окружать, даже не думали подходить, и только их лица — как ему показалось — были на этот раз еще более печальными…
Позже в Москве Троцкий, конечно, забыл о западном Новом годе и об этой четверке; дел было так много, что даже за столом удавалось поспать всего несколько часов в сутки.
Посыльный 16-го полка фон Листа Адольф Гитлер встретил новый 1918 год радостно. В отпуске он побывал в Берлине и вернулся с записной книжкой, полной чертежей и планов. В этой книжечке он «реорганизовал» Национальную галерею. Гитлер не мог понять, почему произведения баварского художника Петера Корнелиуса занимают в ней центральное место за счет — по его мнению — гораздо более значительных Адольфа Менцеля и австрийца Морица фон Швинда. Поэтому он взял в руки свой блокнот и начертил план новой Национальной галереи, где в центре поместил Менцеля и Швинда, а Корнелиуса «поселил» в одном, весьма скромном, зале. Друзьям он сказал, что это только начало и он намерен реорганизовать весь Берлин, в ответ они разразились громким хохотом и, пьяные, плевали в него пивом.
Последний австрийский император решил встретить Новый год на итальянском фронте вместе со своими победоносными частями. Решение он принял скоропалительно и без предупреждения прибыл на берег реки Пьяве, так что его подчиненные даже не успели убрать мертвецов с дороги. Император был несколько удивлен, ему было неприятно — все-таки это были мертвецы — но он нашел в себе силы поприветствовать храбрый батальон капитана Эрвина Роммеля, как и положено приветствовать героев.
В Париже на Новый год было весело. Дядюшка Либион из «Ротонды», дядюшка Комбес из «Клозери де Лила» и дядюшка Комбон из «Дома» поделили встречу этого, как они надеялись, последнего военного года: с семи до девяти — у Либиона, с девяти до полуночи — у Комбеса, а уже в новом 1918 году — у Комбона. Когда веселая процессия деятелей всех видов искусств, присутствовавших на свадьбе у Кислинга, в девять часов двинулись в путь, они еще могли ходить; когда в полночь отправились из «Клозери де Лила» в некогда прокаженный «Дом», они больше вопили и спотыкались, чем шагали. А когда под утро вышли из «Дома», они — в основном — просто блевали. Аполлинер много пил и ел. Останавливался, чтобы проблеваться и исторгнуть из себя целые куски непереваренной домашней колбасы. Когда к нему подбежал тощий пес и стал жадно их есть, пьяница мудро заметил: «Я знаю, что ел колбасу, но о том, что съел целого пса, понятия не имел…»