Поднявшись, я обнаружил, что у правого сапога отстала подметка. Должно быть, падая, зацепился за что-то и оторвал ее. К злости прибавилась досада. И надо же было появиться мельнику у этого обрыва! И почему не было слышно, как подкатил тарантас? Помешали радужные мысли или резиновые шины на колесах?
Размотав веревочку, которой были подвязаны штаны, я отгрыз конец и подвязал сапог. Конечно, это не улучшило, а скорее ухудшило мой вид. Но что же было делать? Снять опорки и забросить их куда-нибудь? Но босиком я внушал еще меньшее уважение.
Выбравшись на дорогу, я уже без прежней радости двинулся вперед. И невольно подумал о Комарове. Мельник казался загадочным. Перед революцией он явился откуда-то, купил у помещика мельницу и принялся усердно выколачивать барыши. Почти в то же время в окрестных селах то сгорели, то почему-то испортились и развалились ветряки. И крестьянские подводы с зерном потянулись в Знаменку со всей округи. А мельничные колеса под водяным напором завертелись без отдыха.
На мужиков Комаров смотрел свысока. Советскую власть поносил открыто. И должно быть, за это был в чести у местных богатеев. Они поставили его церковным старостой и объединялись вокруг него, когда подступала опасность. А он не жалел труда, даже денег на мирские дела и скоро прослыл надежным защитником хозяев.
Мне не приходилось встречаться с мельником. И все же в моем представлении он был человеком недобрым. Да и как мог быть добрым богач, выжимавший из народа последние соки? И с Клавдией мы не были знакомы. Большую часть времени она жила в Воронеже у тетки. А к родным наведывалась редко. В Знаменке появлялась неожиданно, поражая всех нарядами. Парубки наши побаивались ее. Даже Петька Душин, сердцеед и настыра, и тот не решался к ней подбиться.
«Вот живут люди! — с безотчетной завистью думал я, шагая вслед давно укатившему тарантасу. — Горя не знают, нужды не испытывают. И на мягких рессорах раскатывают. А простой народ… Эхма!..»
И вот я предстал перед Симоновым. Он посмотрел на меня как на чучело, зачем-то обошел вокруг и снова пробежал глазами протокол.
— Да-a, — протянул он, почесывая затылок. — Видик у тебя, прямо сказать, неважнецкий. Ну, да не одним видом красен человек. Попробуем проникнуть в суть…
И потребовал комсомольский билет. Я достал книжечку, положил на стол. Симонов раскрыл билет.
— Так, Касаткин. А зовут? — И поднял на меня удивленные глаза. — Как, как тебя зовут?
В свою очередь я дернул плечами.
— Там же написано.
— Вижу, что написано, не слепой, — рассердился Симонов. — К тому же сам писал и подписывал. А ты отвечай, когда спрашивают. Как звать?
— Ну, Хвилипп.
— Не Хвилипп, а Филипп, — поморщился Симонов. — И без всякого «ну». Дурная привычка — нукать. Это между прочим. А теперь по существу. Ты что ж, не русский?
— Как не русский? — обиделся я. — Самый настоящий. Можно сказать, чистокровный.
— Чистокровный, а Филипп? — возразил Симонов. — Имя-то иностранное. Да еще монархическое. Испанские и французские короли так назывались. Луи Филиппы всякие.
— Я ж не Луй.
— Только Луя и не хватает… — Он подал мне билет. — Возьми. А имя неподходящее. Для рядового, — куда ни шло. А для секретаря ячейки… — Неожиданно глаза его расширились, будто он заметил что-то диковинное. — А там что у тебя?
— Где? — не понял я.
— Да в узелке.
Я поднес узелок к глазам, будто стараясь угадать, что было в нем.
— Харчи.
— Какие харчи?
— Обыкновенные. Хлеб, картошка, лук.
— Так что ж ты молчишь, балда? — рассвирепел Симонов. — Или у тебя совести нет? Я же с голоду подыхаю… — Повелительным жестом он показал на стол. — Выкладывай. Да поживей. А то самого сожру…
Я развернул узелок на столе. Симонов разлепил хлебные скибки и чуть не остолбенел.
— Ух ты! Масленые! Конопляное или подсолнечное?
— Подсолнечное, — сказал я. — Конопляное невкусное.
Симонов с шумом обнюхал хлеб.
— Подсолнечное. Запах свежий. Будто только с маслобойки… — И вдруг озабоченно: — А ты что стоишь? Присаживайся и угощайся. А то мне одному не справиться.
Я присел к столу, но есть отказался. Не успел проголодаться. К тому же еще не пришел в себя от обидного и холодного приема. Хорошо, что он сам увлекся едой и оставил меня в покое. И дал возможность хоть рассмотреть его. Вот он какой, Симонов! Хотя ничего особенного. Худощавый, приземистый, даже сутулый. Только волосы примечательные — густые, пышные, как шапка. Да глаза бойкие, колючие и продолговатые, как у татарина. А одет не очень-то чтобы уж прилично. Заплат, как у меня, нет, но костюмчику, наверно, сто лет в субботу. Да и сапоги стоптанные, хоть и до блеска начищенные.
— Понимаешь, какая чепуха, — рассуждал Симонов, запихивая в рот хлеб и картошку. — До зарплаты еще три дня, а я уже выдохся. Ни копейки в кармане. А занимать не в моих правилах. Не люблю одалживаться. Все одно отдавать. И получается брешь. Вот и приходится каждый раз перед зарплатой голодать. Так и сейчас. Со вчерашнего дня ничего во рту не было. Аж самого в живот втянуло… — Управившись с одной скибкой, он вытер ладонью рот и глянул на меня потеплевшими глазами. — А ты для чего столько харчей приволок?
Я отвел взгляд.
— Это все мать. «Возьми, — говорит, — не ровен час… Ну, как задержут. А то и посадят…»
Симонов громко рассмеялся.
— Да кто ж тебя тут посадит? Да и за что? К тому же ты секретарь ячейки. Можно сказать, руководящее лицо. И без ведома моего никто с тобой ничего не сделает… — Он аккуратно завязал узелок и подал мне. — Большое спасибо! Так выручил…
Сразу все стало на свое место.
Он принялся расспрашивать меня о жизни и слушал внимательно, слегка наклонив голову. Иногда прерывал, просил повторить, поправлял неверно произнесенное слово. А когда я рассказал обо всем, взял со стола газету и протянул мне.
— Читай. Что хочешь…
Не переводя дух, я прочитал первую попавшуюся заметку. Симонов одобрительно кивнул и положил передо мной чистый лист бумаги. Откинувшись на гнутую спинку стула, он полузакрыл глаза и проговорил:
— Пиши диктант. Значит так… «Октябрьская революция принесла рабочим и беднейшему крестьянству избавление от ига самодержавия. Но она еще не завершила великого дела, ради которого свершилась. Предстоит окончательно размозжить голову гидре капитализма и построить новое социалистическое общество…»
Я написал все, что продиктовал он, и подал бумагу. Симонов читал долго, хмурился, морщился и под конец сказал:
— В общем ничего. Но могло быть и лучше… — И снова пристально посмотрел на меня. — Теперь перейдем к политике. Какие, по-твоему, задачи стоят перед комсомолом?
Я подумал и ответил, что комсомольцам в первую очередь нужно учиться.
— Об этом даже Ленин говорил, — добавил я для убедительности. — И слово «учиться» три раза подряд повторил.
Симонов сощурил узкие глаза.
— А ты об этом откуда знаешь?
— В книжке прочитал. А книжку отец в городе купил. Ну, не отец, а отчим, а только это все равно. Вот такая, стало быть, задача. Учиться надо. Без учения мы все одно, что неотбитая коса: сколько ни махай, косить не будет…
Спохватившись, что слишком разговорился, я закрыл рот.
Симонов улыбнулся и сказал:
— Все хорошо. Со всех сторон подходишь. А вот имя… И надо же было тебе подцепить этого Филиппа! Почему бы не Федор?
Это напомнило мне собственную историю. И я, окончательно осмелев, рассказал ее. Еще задолго до моего рождения у матери был первый сын… Его звали тоже Филиппом. Будучи малышом, он забрался на чердак и завозился там с котятами. А в это время кто-то убрал лестницу. Малыш, вылезая из слухового окна, не заметил этого, сорвался и разбился насмерть. Мать тяжело переживала утрату и никак не могла забыться. И вот, когда я появился на свет, крестный решил помочь ей. Узнав, что по святцам имен мне положен Федор, он предложил попу заменить его на Филиппа.