Ужасен был его конец. Болезнь его, которую так долго не могли определить, унаследована от отца – тот же самый атеросклероз; возможно, почечного происхождения, возможно, пуля добавила, потому что одна из артерий так и осталась перекрыта, сдавлена неизвлеченной пулей. Что атеросклероз этот привел к ментальной деградации, и довольно быстрой, – очевидно. Может быть, и поэтому в последних текстах Ленина так много репрессивных мер и в записках так много требований расстреливать как можно жестче. Но что особенно его мучило, так это то, что он, человек ясного ума, пасовал перед своей болезнью, не понимая ее природы. Атеросклероз не умели лечить, пользовали его черт-те чем. Немецкая профессура запрещала ему заниматься повседневными делами, а он говорил, что самое страшное для политика – это быть лишенным политики. Он пытался увлечься хоть чем-то, но его ничто не увлекало. Он пишет Сталину, что профессора запрещают ему читать, но не запретят же они думать. Он понимал, что партия заворачивает совершенно не туда, в письме к съезду это абсолютно очевидно, и страшно мучился от своей беспомощности, потому что все ясно осознавал. У него отнималась периодически речь, и Крупская, пытаясь его утешить, ему говорила: “…речь, знаешь, восстанавливается, только медленно. Смотри на это как на временное пребывание в тюрьме”. Одна из медсестер возмутилась: “Какая же тюрьма, что вы говорите, Надежда Константиновна!” – не понимала, что он заперт в тюрьме собственного тела, что он мучительно пытается наладить с миром хоть какую-то коммуникацию. Его знаменитое “что” – единственное, которое он мог выговорить, но которому придавал сотни оттенков, – было и единственным способом спросить о ком-то, что-то сказать.
Речь у него восстановилась почти полностью в 1923 году, но потом последовали еще два удара, после которых он фактически превратился в растение. Крупская героически ухаживала за ним, но оказалась зажата даже не между двух, а между трех огней. С одной стороны – Сталин, который орал на нее безобразно, который пытался добиться полной изоляции Ленина; с другой – страшная ситуация с врачами, которые, ничего не понимая, пытались занимать Ленина пошлой болтовней; с третьей стороны – сознание полной собственной беспомощности, потому что она абсолютно не была создана для ухода за больными. “Вслух ни я ему, ни он мне никогда ничего не читали, – пишет она в анкете Института мозга, – в заводе этого у нас не было: это же сильно замедляет”, – замедляет восприятие, хочет она сказать. Ленин всегда читал очень быстро, охватывая взглядом всю страницу, но в последние два года ей приходилось читать ему вслух, и его это страшно раздражало – это был не его темп восприятия. Поэтому Ленин, недорого ценивший свою жизнь, так настойчиво требовал, чтобы после удара ему дали яду. Но Сталин отказался это сделать. Почему отказался? Этого мы не узнаем никогда. Но то, что для Ленина жизнь, лишенная содержания, была немыслима, – вот это самое главное. Он бы за жизнь не цеплялся. Этот подчеркнутый прагматик, всегда приносивший жизнь в жертву своему делу, этот человек, который был счастлив только полгода, когда творил революцию, – этот человек вынужден был закончить свои дни в полном ничтожестве. И в этом есть трагедия, высокая настоящая трагедия, а не пошлая расправа природы с человеком.
Когда сегодня мы смотрим на эту странную пару, лишенную любви в нашем понимании, лишенную человеческого счастья, одержимую все время какими-то странными болезнями, мы совершенно забываем об одном: человек счастлив, когда чувствует причастность к мировым струнам, когда он совпадает с движением эпохи. Модерн – это не время счастья. Модерн – это время работы, жертвенности, самоотдачи, это время, когда человек всё, что у него есть, бросает в пасть жизни, чтобы взорвать ее изнутри. И в этом смысле страшная жизнь этой пары – не только горький урок, совсем не горький урок, я думаю, но еще и пример. Рано или поздно мы доживем до времен, когда человеку дух будет важнее брюха, когда забота об угнетенных не будет казаться дурным тоном, когда страх сказать лишнее слово не будет главной эмоцией подавляющего большинства. Рано или поздно мы доживем до возвращения модерна. И вот тогда жизнь Ленина и Крупской будет казаться нам достойной не только сострадания, но и, страшно сказать, зависти.
Любовь и все остальные
Блок и Любовь Менделеева
Блок сегодня далек от того культового статуса, в котором он пребывал на протяжении почти всей советской истории, не говоря уже о прижизненной своей славе. Отсутствие этой культовости – можно даже сказать, полузабвение – объяснить довольно просто. Одно объяснение лестное и оптимистическое, другое – мрачное и безвыходное. Блоку, который, по словам его жены, всегда охотно шел навстречу всему худшему, больше понравилось бы второе.