…Так вот, Любовь Дмитриевна начинает искать утешения в сценической карьере, в романах с самыми непотребными товарищами по сцене. И если первые страницы ее воспоминаний писаны как бы прилежной читательницей усадебной прозы, то в последних страницах, касающихся 1908–1910 годов, появляется уже голос настоящего петербургского треша, которым переполнена тогдашняя эротическая проза в диапазоне от Арцыбашева до Вербицкой. Тут и первый мужчина, с которым она испытала экстаз, и пресловутая маленькая грудь, и буйный огненный вихрь, в котором оба забывались, – всё в лучших традициях Серебряного века. У самого Блока в это время такой же страстный и такой же тупиковый роман с Натальей Волоховой, она же “Снежная маска”. И между тем эти годы были годами высшего творческого взлета Блока. Не только “На поле Куликовом”, не только “Снежная маска”, но и самые точные городские стихи, удивительная городская лирика, и болотный цикл “Пузыри земли” – весь этот экстаз падения, которое они переживали по-блоковски честно, отдаваясь ему до конца. Георгий Чулков, входивший в то время в близкий круг Блока, вспоминает, как встретил его на набережной какого-то петербургского канала, белого, прозрачного после бессонной ночи, “с кругами синими у глаз”, страшно пьяного и очень серьезно смотрящего перед собою. Чулков подбегает к нему с криком: “Да вы, Александр Александрович, лыка не вяжете!” – на что Блок глубоким своим трагическим голосом отвечает: “Нет, вяжу”. И в этом есть правда. Потому что если кто-то или что-то в этот момент и связывает расколотую Россию, то это образ Блока, одинаково любимого всеми.
Потом наступает период новый, удивительно чистый и странный. Любовь Дмитриевна, забеременев, решает оставить ребенка, Блок ждет рождения ребенка – не своего, он прекрасно это знает, ждет с чувством озадаченности; как вспоминает Гиппиус в замечательном эссе “Мой лунный друг”, он все время думает, как этого ребенка воспитывать. Роды были мучительно тяжелые, ребенка назвали Дмитрием, одиннадцать дней прожил этот мальчик. Блок написал стихотворение “На смерть младенца” – и не то чтобы к жене охладел, но как-то замкнулся, еще какая-то надежда отсеклась. Как пишет Владимир Новиков в своей книге о Блоке, вершина интимности – это запись из блоковского дневника: “Вчерашнего дня не было. Был только вечер и несколько взглядов на маленькую Любу. Исцелить маленькую, огладить и пожалеть”.
Вот огладить – еще да, но больше ничего. У Любови Дмитриевны своя жизнь в этом смысле, у Блока – своя. 1912–1917 годы – это отношения, когда художник и Россия в самом деле разошлись. Она идет своим путем к катастрофе, он все глубже погружается в одиночество.
Как ни странно, революция была последней точкой, в которой они сошлись. В 1918 году Блок пишет “Двенадцать”. Эта поэма о том, как апостолы убили Магдалину, и в каком-то смысле поэма о том, как погибла блоковская вечная женственность.
Россия умерла, и с ней умерло то единственное, ради чего стоило ее любить и терпеть; но помнить об этом Блок сам себе запрещает. Остается одно – отпевать весь этот старый и страшный мир, всю эту “Ночь, улицу, фонарь, аптеку…”. Но ужас-то в том, что смысл этой громадине придавало то немногое, что первым убили. А убили Катьку, в которой черты Любови Дмитриевны очень видны:
Это ведь о ней сказано:
Блок сам никогда не читал “Двенадцать” вслух; на его вечерах их совершенно по-актерски, с завываниями, но тем не менее с замечательной энергией читала Любовь Дмитриевна. Более того, там есть одна строчка, которую она сочинила. Блок пишет в дневнике: “Люба сочинила строчку «Шоколад Миньон жрала» вместо ею же уничтоженной «Юбкой улицу мела»”: