Понятие «красиво — некрасиво» может показаться тут неуместным, но его употребил сам Блок. «Я застал отца уже мертвым, — писал он жене сразу после приезда в Варшаву. — Он мне очень нравится, лицо спокойное, худое и бледное». В поэме эта эстетизация смерти, ее преобразующая роль выражены еще явственней. «Отец в гробу был сух и прям. Был нос прямой — а стал орлиный». Орлиный! Это уже безусловное любование, и это, конечно, взгляд не сына, не близкого человека, а художника, поэта. Взгляд человека, у которого достало духу написать: «Люблю я только искусство, детей и смерть». Эти слова не предназначались для печати, он адресовал их матери, но тем искренней, тем исповедальней они звучат. Тем неслучайней... Неслучайность их становится особенно понятной, если вспомнить, где и когда они писались.
Это был все тот же 1909 год — год потери ребенка, которого он с готовностью и душевным подъемом признал своим сыном и на могиле которого он еще не раз побывает. Но все-таки на первом месте стоят не дети, на первом месте стоит искусство — то самое искусство, что окружало его тогда со всех сторон: чета Блоков находилась в Италии. Перед Рафаэлем он, правда, «коленопреклонно скучает», но в Италии, как нигде, есть вещи, в окружении которых ему отнюдь не скучно. «Очень близко мне все древнее, — пишет он матери, — особенно могилы этрусков, их сырость, тишина, мрак. Простые узоры на гробницах, короткие надписи. Всегда и всюду мне близок и дорог, как родной, искалеченный итальянцами латинский язык».
Мертвый, как известно, язык — Блок тем не менее (или правильней сказать, тем более?) знал его в совершенстве...
Но вернемся в Варшаву. Неужто же сына не тронула смерть отца, пусть даже человека, духовно не близкого ему? «Странный человек мой отец, но я на него мало похож», — признался он однажды. А в поэме другое признание, или даже не столько признание, сколько констатация факта. Говоря о себе в третьем лице — как о сыне, приехавшем к смертному одру отца, Блок пишет; «Он по ступенькам вверх бежит без жалости и без тревоги». Мало кто способен на подобную откровенность — в данном случае рке не в личном письме, а публично, на всю Россию, которая жадно ловила каждую блоковскую строку. Просто он по самой сути своей был предельно правдивым человеком, органически не мог не то что соврать, но хотя бы — ради, допустим, хорошего тона — уклониться от высказывания своего мнения, если таковым интересовались.
И уж тем более он не мог не быть искренним в стихах. Да, кончина отца не вызвала ни жалости, ни тревоги, но это еще не всё. Если в «Стихах о Прекрасной Даме» «светлая смерть», которую он «празднует», все-таки условна, то в «Возмездии» она совершенно реальна Тем не менее, сын при виде мертвого отца вопрошает удивленно и разочарованно: «Где ж праздник Смерти?» А дальше, когда описываются похороны, звучит «радостный галдеж ворон».
И все-таки «сын любил тогда отца» — в первый, бесстрастно уточняет поэт, и, может быть, в последний раз. Любил и под воздействием этого нового чувства пересматривал свое отношение к родителю. «Для меня выясняется внутреннее обличье отца — во многом совсем по-новому, — писал он матери после похорон. — Все свидетельствует о благородстве и высоте его духа, о каком-то необыкновенном одиночестве и исключительной крупности натуры». Сын даже пытался, сняв с окоченелой руки, взять на память отцовское кольцо, но «с непокорных пальцев кольцо скользнуло в жесткий гроб».
Можно сказать, что смерть помогла ему обрести отца. Ничего удивительного: по Блоку, смерть — это всегда не только и даже не столько потеря, сколько обретение. Он благодарен ей за это — благодарен настолько, что готов целовать ее след. «Смерть, целую твой след...» — этих слов, правда, нет в окончательном варианте стихотворения («Дух пряный марта был в лунном круге»), но в черновике они присутствуют. Написаны стихи через три месяца после варшавских похорон, в часовне на Крестовском острове; Блок очень редко обозначает место, где создано то или иное произведение, но в данном случае счел необходимым сделать это...
Варшава подарила ему не только отца (одновременно забрав его, и в этом не столько парадокс, сколько закономерность), она еще подарила ему сестру. «Запомним оба, — писал он, обращаясь к ней, — что встретиться судил нам Бог в час искупительный — у гроба».
Это была девочка от второго брака, уже давно распавшегося. Звали ее Ангелиной. К тому времени она прожила на свете 17 лет, но не подозревала о существовании своего единокровного брата, как, впрочем, и он о ней. Встретились и впрямь «у гроба», на похоронах. Встретились, познакомились и явно пришлись друг другу по душе. «Моя сестра и ее мать настолько хороши, что я даже чувствую близость к ним обеим, — писал Блок жене. — Ангелина интересна и оригинальна, и очень чистая». В письме к матери, написанном в тот же день, он добавляет, что у него с сестрой много общих черт, и называет одну из них: ирония, причем берет это слово в кавычки, как бы подчеркивая, что толковать его надо не в общепринятом значении, а в том, какое вкладывает в него он, Александр Блок.