Выбрать главу

Эта запись сделана 25 мая, а на другой день отправлено письмо Чуковскому — быть может, самое страшное из его писем.

«Итак, — подводит он в нем жизненный итог, — слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка». Не отсутствие хлеба имел в виду — отсутствие воздуха. С хлебом в конце концов можно было уладить — и с хлебом, и с лекарствами, приняв настойчивое предложение уехать на лечение за границу. Но он категорически отказывался. Там, понимал, будет еще хуже. «Поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем».

Блок прямо-таки физически ощущал это удушье. «Мне трудно дышать, сердце заняло полгруди», — записывает он 18 июня.

Доктор Пекелис видит сугубо медицинский аспект этого катастрофического состояния и с двумя другими профессорами ставит диагноз: эндокардит, что означает воспаление клапанной системы сердца. Опять, в жесткой форме, рекомендует ехать за границу. И Блок, устав сопротивляться, соглашается, но лишь на Финляндию: это самая ближняя заграница.

Начинаются хлопоты. Их подробно описала в одном из писем уже знакомая нам Евгения Книпович. Анкеты, потеря каким-то московским ведомством этих злополучных анкет, доверенности, с которыми она должна была ехать в Москву с некими чиновниками, однако чиновники напились и сорвали поездку... «На другое утро, в семь часов, я побежала на Николаевский вокзал, оттуда на Конюшенную, потом опять на вокзал, потом опять на Конюшенную, где заявила, что все равно поеду, хоть на буфере».

Прав, прав был поэт: слопала поганая, гугнивая — как чушка своего поросенка...

Тем не менее, разрешение пришло. Оно пришло на следующий день после смерти Блока, в понедельник. А еще через день, в среду, его хоронили.

Было ветрено, но солнце светило по-августовски ярко. Не сбылась давняя мечта поэта «под звонкой вьюгой умереть». Но побывать «под звонкой вьюгой» на Смоленском кладбище, ставшем его последним приютом, сумел — это случилось прошлогодней зимой, когда он привез сюда на санках собственноручно сколоченный гроб со своим отчимом.

Теперь народу было больше, гораздо больше. Он предвидел это. «Если бы я умер теперь, за моим гробом шло бы много народу, и была бы кучка молодежи». Эту запись он сделал в дневнике более десяти лет назад, но она не устарела. Разве что молодежи была совсем не кучка.

Гроб несли на руках. Одним из последних его коснулся Юрий Анненков. «Вместе с Алянским и двумя другими друзьями покойного, — писал он в своем знаменитом «Цикле трагедий», — мы держали канаты, на которых, под руководством профессиональных могильщиков, гроб опускался в могилу. Совсем рядом — плачущая Ахматова».

Этот плач отозвался потом в ее стихах. Стихах-плаче.

Принесли мы Смоленской заступнице, Принесли Пресвятой Богородице На руках во гробе серебряном Наше солнце, в муке погасшее, — Александра, лебедя чистого.

Красивый мертвец, ничего не скажешь. Это определение — красивый мертвец — данное Блоку еще при жизни, вспомнил однажды Иннокентий Анненский, присовокупив раздумчиво: «Может быть, это и правда». Блок только что закрыл за собой дверь, но остался Сергей Владимирович Штейн, специалист по античной литературе, — он-то и сохранил для потомства эти несколько растерянные слова Анненского.

«Красивый мертвец... Может быть, это и правда». Нет, сейчас это правдой не было — болезнь изуродовала Блока. «Смерть хочет взглянуть на свои обнаженные язвы», — как написал он когда-то в статье «Безвременье». Будто о самом себе написал... В этом можно убедиться, сравнив его многочисленные фотографии с посмертным портретом, сделанным Анненковым. «Я провел наедине с трупом Блока не менее двух часов, в его квартире на Офицерской улице. Сначала я плакал, потом рисовал его портрет».

Увидев его, Евгений Замятин ужаснулся: «Блок в гробу... беспощадный лист, потому что это — не портрет мертвого Блока, а портрет смерти вообще, — его, ее, вашей смерти, и после этого, пахнущего тлением лица, нельзя уже смотреть ни на одно живое лицо». Так изменили его предсмертные муки...

17-летним юношей, отвечая на вопрос полушутливой анкеты, как бы он хотел умереть, Блок вывел: «На сцене, от разрыва сердца».

Сбылось, но лишь отчасти: не на сцене и не мгновенно... Боли в сердце были жуткие — он кричал. Смерть же отзывалась его собственными словами, которые он когда-то вложил ей в уста: «Я отворю. Пускай немного еще помучается...» Он кричал, а в паузах — и здесь оставаясь верным своей болезненной педантичности — разбирал архив, многое при этом уничтожая.