Выбрать главу

Царь распорядился, чтобы все сказанное на совете хранилось в тайне, а Филоту пригласил на званый обед. Остается изумляться поведению царя, такого могущественного и гордого, как Александр, прибегающего к помощи низких уловок и хитрости. А между тем осторожность обязывает подчас даже государей прибегать к притворству, которое даже простых смертных, их подданных, заставило бы покраснеть.

Итак, Филота оказался на торжественном обеде, который должен был стать последним званым обедом в его жизни, и был уверен, что вполне вернул себе расположение государя. В течение некоторого времени несчастному фавориту было позволено весьма непринужденно беседовать с царем, а тем временем принимались меры к аресту заговорщиков; специальные конные разъезды были расположены в удобных местах, чтобы помешать кому-либо из них предупредить Пармениона, командующего мощным македонским войском, расквартированным в Мидии.

Филота, поднявшись из-за стола, вернулся к себе и то ли потому, что душу его не терзали никакие угрызения совести, то ли потому, что он был уверен в добром расположении к нему царя, спокойно заснул. Но не долго довелось ему наслаждаться покоем — явились посланные Александром стражники, взломали двери, ворвались в покои, где он почивал, подняли его самого с ложа и тотчас же заковали руки и ноги в железа. Тогда-то увидел Филота, что гибель его совершилась, и воскликнул: «О! Государь мой и повелитель! Ненависть моих врагов возобладала над твоей добротой». Иных жалоб и сетований не вырвалось из его груди, и с закрытым лицом он был препровожден во дворец.

На следующий день состоялся судебный процесс, проведенный по форме и всей строгости македонских законов. Собралось не менее 6 тыс. солдат, кроме того, множество слуг, маркитантов и обозной прислуги. Все, кто смог, наполнили царский шатер. Верные царю воины сторожили Филоту, закрывая его от собравшихся, чтобы толпа не увидела его прежде, чем царь обратится с речью к воинам. По древним македонским законам, приговор по уголовным и государственным преступлениям выносило войско, а в мирное время такое право принадлежало народному собранию, и цари ничего не могли решать, если раньше не было выявлено мнение народа или воинов. Итак, в данном случае судьбу Филоты решало войско: сначала вынесли тело Димна и выставили его на обозрение воинам; но никто из собравшихся македонян не знал, что именно он совершил и как погиб. Поэтому собравшиеся хранили гробовое молчание.

После этого вышел Александр, лицо которого отображало глубокую печаль. Царь долгое время хранил молчание, опустив глаза долу, с видом человека, потрясенного горем. Стояла напряженная тишина, все ждали. Долее держать собравшихся в неведении было невозможно. Окровавленный труп, скорбь царя, смущение и подавленность его спутников и военачальников — все это в высшей степени поразило, потрясло македонян. И в этот момент Александр поднял взгляд и, обратившись к воинам, произнес: «Еще немного, и вы навсегда лишились бы своего царя, ибо группа нечестивцев готовила покушение на мою жизнь. Но благодарение богам, я еще жив и дышу. Взирая сейчас на ваше собрание, воины, я преисполняюсь еще большим гневом к предателям, ибо нет худшего несчастья для меня, чем, умерев от их рук, не иметь более возможности воздать вам по заслугам за ту службу, которую сослужили вы мне и моему отцу».

Воины прервали его речь криками, у некоторых из них на глазах выступили слезы. Царь продолжил свою речь: «Каково будет ваше изумление, когда я назову вам имена зачинщиков столь великого преступления. Один из них тот, кого мой отец в свое время осыпал великими почестями и милостями. Имя его Парменион, старейший из наших друзей, именно он стал во главе заговора. Сын его Филота, оказавшись орудием в руках своего отца, сплотил вокруг себя Певколая и Деметрия и того самого Димна, тело которого сейчас вы можете видеть перед собой, сплотил он вокруг себя и многих других, не боящихся богов и подверженных точно такому же безумию».

Крики негодования и скорби вторили скорбному голосу царя. Вскоре были приведены Никомах, Кебалин и Метрон. Они повторили то, что каждый из них до этого говорил. Однако, как это ни странно, ни один из них ни словом не обмолвился о Филоте. Воины молчали. Вновь заговорил Александр: «…что же сказать о человеке, который скрыл слова этих людей о столь важном деле? Смерть Димна доказывает, что сообщение их не было напрасным. Все оказалось правдой. Кебалин даже не убоялся пыток, а Метрон так спешил очистить свою душу и совесть, что буквально с боем прорвался в те покои, где я мылся. Как странно, выходило, один лишь мой друг Филота ничего не боялся и никому не верил. Какая необыкновенная стойкость духа, какая выдержка!.. Что для него угроза жизни царя. Другое заботит этого человека гораздо сильнее: как самому прикоснуться к царскому величию, надеть на голову царский венок, вступить на престол. Меньшее его не интересует. Отец его уже правит Мидией; сам он один из самых влиятельных среди моих полководцев и именно поэтому желает и домогается большего, чем может схватить и удержать в своих совсем не царских руках. Что ему жизнь царя, если он смеется даже над моей бездетностью. Все в моей личности вызывает его презрение, которое он прекрасно умеет скрывать. Но ошибается этот вероломный лицемер, ибо все вы мои дети, и до тех пор, пока я с вами, я не бездетен и не одинок».

Затем царь прочитал перехваченное письмо Пармениона к его сыновьям Никанору и Филоте, которое, однако, не содержало прямых поводов к более серьезным подозрениям. Царь объяснил это тем, что только сыновьями Пармениона, посвященными в суть дела, оно будет понято правильно, люди же неосведомленные о заговоре ничего из него не поймут. Он продолжил свою речь так: «Скажут, что Димн перед смертью не назвал Филоту. Но разве это верный признак невиновности последнего? Напротив, это явное свидетельство той силы и того влияния, которые приобрел этот лицемер и лжец. Он был настолько силен, что о нем боялись даже говорить, дабы ненароком одним неудачно оброненным словом не вызвать его гнев. Но выдают его не люди, столь боявшиеся его, выдает сама его жизнь. Он присоединился к Аминте, моему двоюродному брату, составившему в Македонии заговор против меня, и выдал свою сестру замуж за злейшего моего врага Аттала. А когда я написал ему о том, что оракул в Египте провозгласил меня сыном Зевса-Аммона, он имел дерзость ответить в письме, что поздравляет меня с принятием в сонм богов, но горько оплакивает судьбу народов, принужденных жить под властью человека, слишком неосторожно уверовавшего в свое превосходство над остальными людьми. Уже тогда мне следовало бы наказать его за такую наглость, но я не осмеливался поднять руку на человека, к которому давно и сильно привязалась моя душа. Мне казалось, что я лишусь части самого себя, если допущу несправедливость в отношении одного из моих самых старых друзей. Однако теперь наказания требуют отнюдь не дерзкие речи, а низкие, предательские дела. Дерзость перешла со слов на мечи и тем самым навсегда развязала узы нашей былой дружбы. Вы часто убеждали меня позаботиться о моей жизни. Горе мне! Я гораздо менее страшился мечей варваров, чем отточенной стали клинков близких мне людей. Меня решили низвергнуть те, кого я обогатил и возвысил более всех других смертных. Его отца я поднял на такую высоту, на какую меня подняли вы. Я отдал ему Мидию, самую богатую из покоренных мною провинций Персидского царства. Но там, где я искал помощи и надежной защиты, возникла угроза. Избегнув опасности, которой я боялся, я паду жертвой той, которую не ожидал. Но вы, воины, можете сохранить мне жизнь, дав совет, что мне делать и как поступить в нынешних обстоятельствах. Сейчас я обращаюсь за спасением к вам и вашему оружию, ибо не хочу жить против воли друзей и вашей воли. Однако, если вы все со мной, я должен быть отомщен. Докажите же мне сейчас свою преданность. Вам известны мои враги, так будьте же моими друзьями, накажите их, отомстите им за меня».

Наконец выводят собранию несчастного Фи-лоту со связанными за спиной руками, с головой, закутанной старым изношенным плащом. Какая перемена судьбы для того, кого еще вчера видели на пиру у царя в фаворе и величайшей милости. Так что те, кто взирал на него прежде завистливыми глазами, преисполнились, казалось, жалости к его судьбе. Не менее драматической и печальной казалась всем и судьба старого Пармениона, замечательного полководца, уважаемого гражданина, который уже потерял двоих сыновей, Гектора и Никанора, павших в последнем сражении, а теперь заочно будет судим вместе с последним своим сыном, оставленным ему злой судьбой. Неужели ему, столько раз проливавшему кровь за отечество и оказавшему ему столько важных услуг, предстоит на старости лет вкусить горестный плод всей своей славной жизни и завершить ее столь трагически? Присутствующие, представляя себе развязку драмы, не могли не испытывать к нему глубокого сострадания. Но тут Аминта, один из военачальников царя, заметив, что войско уже склоняется к милосердию, сказал македонянам, что их хотят предать варварам, ибо никогда не вернуться им домой без Александра, если, конечно, заговорщикам удастся исполнить задуманное. Речь Аминты была не так приятна царю, как тот на это надеялся, ибо, напомнив воинам об их семьях и давно оставленном отечестве, он мог ослабить их рвение в совершении предстоящих походов. Тогда Кен, женатый на сестре Филоты, ополчился с необычайной яростью на своего шурина и даже предложил побить его тотчас камнями и даже сам уже схватился за оные, но Александр вовремя удержал его руку. Позднее многие полагали, что на самом деле Кен хотел спасти Филоту от неминуемой пытки. Царь же, напротив, дабы продемонстрировать справедливость и беспристрастие в столь сложном деле, пожелал, чтобы хотя бы для видимости (ибо ярость его была подчас неукротима) были строго соблюдены все формальности, и сказал, что надо дать обвиняемому возможность высказаться. Тогда Филоте было позволено говорить, но тот, то ли потому, что был подавлен сознанием своей вины, то ли совершенно сраженный угрожающей ему смертельной опасностью, не осмеливался сначала ни поднять глаза, ни даже открыть рта и произнести хоть слово. В столь важную, в столь роковую для него минуту он не проявил ни должной смелости, ни необходимой твердости духа, подобающих воину. Едва открыв рот и произнеся несколько слов, он замолчал, залился слезами и пал бездыханным на руки охранявшего его воина, а когда его слезы были осушены и он вновь обрел дыхание и дар речи, только тогда он отважился говорить. Но прежде царь пристально посмотрел ему в лицо и промолвил: «Судить тебя, Филота, будут македоняне. Поэтому я спрашиваю, будешь ли ты говорить с ними на родном языке?» На что Филота отвечал: «Здесь очень много представителей других народов, которые, я надеюсь, гораздо лучше смогут понять меня, если я буду говорить на том же языке, что и ты, но цель моя состоит лишь в том, чтобы быть правильно понятым как можно большим числом людей…» Тогда Александр промолвил: «Все вы видите, какое отвращение у Филоты к его родному языку, к нашему македонскому наречию. Он даже не хочет говорить на нем. Но пусть говорит, что хочет и как хочет на каком угодно языке, помните лишь, что и нашими обычаями он пренебрегает так же точно, как нашим языком». После такого скорее хитроумного и коварного, чем благоразумного и справедливого, замечания, царь покинул собрание, а Филота такими словами начал свою речь: «Нелегко будет мне подобрать слова, способные меня защитить. Боюсь, что, пытаясь оправдаться, я не совладаю с собой… Меня подведут живость и острота речи, неловкость и неумелая защита, а это сделает меня еще более ненавистным для вас. Человеку, уже закованному в цепи, защищаться бывает не только излишне, но и опасно, ибо он уже почти осужден и выступает в таком положении против могущественного и уже победившего судьи. Однако теперь мне позволено говорить, и я воспользуюсь этой возможностью, чтобы никто здесь не подумал, что я осужден вдобавок ко всему и своею собственной совестью. Клянусь Зевсом и всеми богами Олимпа, клянусь подземными водами Стикса, македоняне, я не знаю, в чем меня можно обвинить. Кто из заговорщиков хоть раз упомянул обо мне? Даже Никомах ни разу не назвал моего имени. Да и Кебалин не мог знать ничего, кроме того, что услышал от Никомаха. Ничто не обвиняет меня, ничто не доказывает, что я глава заговорщиков. И все же царь в это верит. Но как могло случиться, что Димн пропустил имя того, за кем якобы следовал в столь ужасном, в столь преступном деле? Напротив, он должен был обязательно назвать меня среди участников и даже глав заговора чтобы легче убедить того, кто его испытывал. А теперь, прошу вас, македоняне, сказать, стоял бы я сегодня перед вашим судом, если бы всего лишь несколько дней тому назад Кебалин случайно не обратился со своею речью ко мне, на мою же беду и погибель?..