Конечно, воины, вам известно, что обвиненных в таких преступлениях обычно выводят на суд и своих родственников. Увы, я потерял обоих братьев, своего отца же я не могу сейчас привести и не смею даже обратиться к нему, раз и он обвинен в одном со мною преступлении. Неужели мало того, что он, бывши отцом стольких сыновей и имея теперь только одного, лишится и его, если, конечно, сам не бросится от отчаяния в мой погребальный костер? О неисповедимое горе, жесточайшая судьба, я, твой последний, недостойный сын, прерву прежде времени твои преклонные, но исполненные величия и достоинства годы.
Видно, только затем породил ты меня, злосчастного, против воли богов, чтобы узнать по моей судьбе и об ожидающей тебя участи? И я не знаю, что более достойно сожаления: моя юность или твоя старость.
Но упоминание о моем отце твердо убеждает меня, как нерешительно и робко следовало мне сообщить о том, что донес Кебалин. Ведь Парменион, узнав, что врач Филипп приготовил царю яд, написал ему письмо, чтобы предостеречь от употребления лекарства, которое придворный лекарь решил ему прописать. Вспомните, македоняне, разве тогда поверили моему отцу? Разве его письмо имело какое-либо значение? И я сам, часто сообщая о том, что слышал, подвергался насмешкам за свою доверчивость и легковерие. И если царь недоволен нами обоими, и моим отцом, и мной, когда мы предупреждаем, и подозревает нас, когда мы молчим, что же нам остается делать?» — «Не устраивать заговоров против своих благодетелей», — отвечал ему кто-то из присутствующих. На что Филота возразил: «Ты говоришь справедливо, кто бы ты ни был. Если я заговорщик и виновен, то готов претерпеть любую пытку и подвергнуться любому наказанию. Я кончаю свою речь, потому что вижу, сколь неприятны вам мои последние слова».
Закончив в подобных выражениях свою речь, Филота умолк, и сторожившие его воины повели несчастного в тюрьму.
До сих пор нелегко было решить, действительно ли Филота принимал участие в заговоре. Однако трудно было решиться выступить против человека такого высокого положения. В самом деле, почему даже Димн не отважился назвать его, перечислив имена всех заговорщиков? Но разве трудно обнаружить причину этого? Она, как ни странно, скрыта в речи самого сына Пармениона. Почувствуй он угрозу, ему ничего не стоило отделаться от Кебалина, когда тот явился сообщить Александру о готовящемся против него заговоре. Напротив, Филота именно благодаря здравому смыслу и осторожности оставил жить того, кто мог погубить все его дело в одно мгновение. Мог ли бояться человек, собиравшийся убить царя, поднять руку на никому не известного воина, если, конечно, он не был в достаточной мере благоразумен, чтобы не совершать напрасных и даже вредных для его дела поступков? Среди доказательств своей невиновности обвиняемый указал на одно, весьма интересное и показательное. Не было, по его словам, ничего проще, чем убить царя. «Я неоднократно входил в спальню царя с мечом в руках. Почему же тогда я не совершил преступления?»… Казалось бы, все выглядит логично, но приглядимся внимательнее. Суть и успех заговора заключался именно в том, чтобы не только умертвить самого царя, но при этом сохранить свою жизнь, а также честь и достоинство своего положения, чтобы в дальнейшем спокойно вкушать плоды коварного убийства. А все это требовало времени и тщательной организации. К осуществлению жестокого предприятия должны были быть приняты необходимые и, главное, своевременные меры. Упреки же, которые делались Фи-лоте в отношении предпочтения им греческого языка и пренебрежения языком своей страны, а также неодобрение им «божественного» происхождения Александра и, наконец, дружба с Аминтой ровно ничего не доказывают и его вины нисколько не подтверждают. Полагаю, на основании сказанного читателям трудно будет прийти к какому-либо суждению относительно степени его вины. Воины, собравшиеся в шатре, испытывали точно такое же затруднение и не знали, на чью сторону стать в столь деликатном деле. Однако неопределенность эта длилась недолго. Среди приближенных царя был некто Белон, храбрый воин, но человек совершенно не искушенный в гражданских обычаях мирного времени. Немолодой ветеран, он от простого солдата дослужился до своего нынешнего высокого положения. Видя, что все македоняне хранят молчание, лишь он один стал настойчиво им напоминать, сколько раз люди Филоты прогоняли его людей с занятых ими мест, из их уже установленных палаток только для того, чтобы дать своим слугам возможность либо разбить там свои шатры, либо свалить в тех местах, откуда согнали простых македонян, нечистоты рабов Филоты. Сколько раз этот изнеженный нечестивец и гордец даже стерпеть не мог кого-либо из простых воинов вблизи себя из страха, что те ненароком нарушат его покой. Но это не все… Белон вспомнил, как повозки Филоты, груженные золотом и серебром, стояли повсюду в городе, как никого из воинов не допускали в его помещение, как отгоняла их стража, поставленная специально охранять сон этого неженки не только от каких-либо звуков, но и от еле слышного шепота. «Он хочет, — добавил Белон, — справиться о своей участи у оракула Аммона, он, не так давно обвинявший этого бога во лжи, когда речь шла об Александре. Ясно, к чему Филота клонит, прося нас обратиться к оракулу: он хочет выиграть время, чтобы его отец Парменион, командующий войском в Мидии, успел собрать силы, напасть на войско царя и таким образом выполнить задуманное. Справедливости ради Филоту стоит отвести в храм, но лишь для того, чтобы возблагодарить бога за спасение своего сына от рук неверного гнусного подданного».
Собрание заволновалось, и первыми стали кричать телохранители Александра, что предателя надо сейчас же разорвать в клочья: столь велика была охватившая их ярость. И Филоте это вовсе не было приятно — он опасался еще более жестоких пыток.
Вскоре царь вернулся в собрание и велел перенести судебный процесс на следующий день и, хотя наступал вечер, все же созвал своих друзей. Почти все предлагали побить несчастного Филоту камнями, но Гефестион, Кратер и Кен настаивали, чтобы от него добились правды пытками, и большинство склонилось постепенно на их сторону. Совет был распущен, и Гефестион с Кеном и Кратером хотели уйти, чтобы приступить к допросу Филоты, но царь неожиданно подозвал Кратера и, что-то сказав ему на ухо, удалился в свои покои. Те же, кому поручено было пытать Филоту, разложили перед ним все необходимые для сего дела инструменты. При виде ужасных орудий сын Пармениона не смог сдержать крика: «Почему вы медлите убить меня, уже признавшегося в своем преступлении?! Я замыслил и собирался сделать это! Это я стоял во главе заговора!» Его тотчас же раздели, завязали глаза и подвергли самым изощренным истязаниям. Сначала, когда избивали и мучили его то бичом, то огнем, ничего не спрашивая, лишь для того, чтобы наказать, он не издавал ни звука. Но когда тело его, распухшее от множества ран, не могло больше выдерживать ударов бича по кровоточащим ранам и оголившимся костям, он не выдержал страданий и обещал сказать все, что от него хотят. Однако прежде просил, чтобы ему поклялись жизнью царя, что прекратят пытку и удалят палачей, — он желает сказать нечто важное. Ему уступили, и он произнес: «Кратер, ты более других ненавидишь меня, скажи мне теперь, что ты желаешь услышать?» Кратер, поняв, что Филота смеется над ним, велел палачам вновь браться за дело, и Филота стал умолять дать ему время хотя бы немного перевести дух.
Между тем многие благородные македоняне, в особенности близкие родственники Пармениона, узнав о пытках, которым подвергается Филота, страшась (и не без оснований) древнего македонского закона, по которому родственники замыслившего убийство царя подлежали казни вместе с виновным или виновными родичами, частью покончили с собой, частью бежали в горы и пустыни. Лагерь македонян был охвачен ужасом, пока царь, узнав о волнениях, не объявил, что отменяет своей волей закон о казни родственников виновных. Хотел ли Филота прекратить свои мучения правдивыми показаниями или ложью, ибо одинакова была бы участь и солгавшего, и сознавшегося, во всяком случае он сказал: «Вам известно, что отец мой был очень дружен с Эгелбхом, убитым в последнем сражении. Именно он стал главным виновником нашего несчастья. От него пошли все наши беды. Узнав, что царь велел почитать себя сыном Зевса, он страшно разгневался и сказал: «Неужели мы будем признавать царем того, что отказался от своего отца Филиппа? Мы все погибнем, если допустим такое. Отныне будем считать, что у нас нет больше царя, мы потеряли его и живем под властью тирана, невыносимого ни нам, смертным, ни бессмертным богам. И неужели именно мы приложили руку к созданию бога, который теперь, пренебрегая нами, тяготится советами смертных? Опьяненный счастьем и успехами походов, он, безумец, думает лишь о том, чтобы возвеличить одного лишь себя, хотя и знает, что вся его божественность замешана и возвеличена на нашей крови. Не будем же ждать, подвергая себя еще большему риску и более тяжким унижениям. Освободимся от надменного и безумного владыки. Этим мы освободим и вселенную от тирана, угнетающего ее, и сами возведем себя в ранг богов. Эх! Да и кто смог бы жить долго под властью извращенного человека, сумевшего погубить своих самых близких родственников и так и не отомстившего за смерть своего отца?» Таковы были гневные речи Эгелоха на пиру. На заре же следующего дня меня позвал отец. Он был расстроен и заметил, что и я печален, ибо услышанное взволновало нас. Чтобы узнать, говорил ли Эгелох в опьянении или у него были более важные причины, мы решили встретиться с ним. Он вскоре пришел и еще раз повторил сказанное за обедом, добавив, что, если мы пожелаем возглавить заговор, он будет нашим самым верным сторонником; если же задумаем остаться в стороне, то и он больше никому не скажет о своем замысле. Отец мой Парменион дал себя соблазнить этим планам, но в тот момент они показались ему несвоевременными: Дарий был еще жив и нужно было подождать с исполнением намеченного. Нам же хотелось убить Александра не ради себя, а ради персидского царя, а приносить Дарию такой великий дар казалось безумием. Но если бы Дарий погиб, то в награду убийцам Александра досталась бы вся Азия, весь Восток. Таков был принятый нами план. Его одобрили и скрепили взаимными клятвами. О Димне же я ничего не знаю, но теперь мне уже не принесет пользы то, что я не участвовал в его преступных деяниях».