-- Я привык жить в колхозе и по матери боюсь соскучиться, -- произнес Хромов в ответ Василию Ефремовичу и застеснялся чего-то.
Конюх осудил подростка:
-- Соскучиться боишься! Так скука же либо тоска и прочее-- это упадовничество! Ты против закона, значит: ага, твоя фигура нам понятна!
-- Нет, дядя Вася, у меня мать хворая... Боюсь -- я уйду, а она помрет одна без меня...
-- Врешь! Кругом колхоз, свои люди, не дали б ей помереть!.. А так что же получается: нам великие люди нужны, а ты мелким хочешь прожить, чтоб и могилы твоей никто не нашел! Как тебя назвать -- в стороне от схватки, что ль?
Хромов опять начал тесать бревнышко для колодезного венца.
-- Я, дядя Вася, великим человеком не буду, я не умею...
-- Врешь! -- отвергнул эти слова конюх. -- Ты сколько классов кончил?
-- Семилетку в Шаталовке, -- сказал Хромов. -- Все семь классов кончил прошедшей весной.
-- Ну вот! Тебе самый раз теперь учиться выше, чтоб познать все темные тайны и совершить подвиг во вселенной!.. Сколько наших ребят вон уехали, -теперь, гляди, пройдет год, полтора, два, и они будут каждый на великом деле, на глазах всего человечества -- кто летчик, кто артист, кто по науке, кто по прочей высшей части!.. А ты кто будешь? Замрешь здесь, как черенок в плетне! Кто про тебя сказку расскажет, либо песню над гробом споет?
-- Никто, -- сказал Хромов. -- Мне не надо сказки...
-- Не надо? А это опять твое упадовничество в тебе говорит... Ты вспомни наших ребят: возьми хоть Гараську, хоть Мишку, да того же и Пашку можно! Сколь они старше тебя? Да чуть-чуть, а, глянь, в каких высших училищах учатся: вот-вот в величайшие люди выйдут! Да оно им вполне прилично и к лицу очутиться у власти на вышке: у них у каждого грудь раза в два поболе твоей развернулась -- на таких грудях сколько медалей с заслугами можно увесить. Красиво будет!
Григорий Хромов менял обветшалые венцы в срубе колхозного колодца. Он молчал и работал топором.
Василий Ефремович соскучился быть с ним и отошел от него.
-- Не хочешь, значит, использовать всех прав нашего государства и конституции, ну погибай, как мошкара в чужой ухе! -- сказал на прощанье сердитый конюх.
Хромов поглядел ему вослед:
-- А ты сам-то чего, дядя Вася, не подашься от нас никуда?
Василий Ефремович остановился.
-- Так у меня же фантазия есть, дурак человек! Где меня нету, там я легко представляю, что там я есть! Я все могу, только не хочу пока что... Пусть все выяснится и утрамбуется на свете, тогда я и нагряну лично. А ты-то что?
-- Я в колхозе состою, -- ответил Хромов. -- Я за себя и за мать работаю.
-- Только что! -- усмехнулся конюх.
-- И я для всех работаю, -- робко добавил Хромов.
-- Старайся! -- насмеялся Василий Ефремович. -- Какая твоя работа! Ты от этой работы только сам с матерью кормишься... А для народа ты никто, народ тебя сроду не почувствует, был ты или нет...
Хромову стало грустно; он оглядел свою деревню: в ней жил его народ, но неужели Хромов не нужен здесь никому -- живет он или умер, а тот, кто играет на музыке где-то вдалеке или управляет машинами, тот народу нужнее и дороже его?
Григорий не знал, как правильно надо думать об этом, и он начал достраивать колодезный сруб.
К вечеру он закончил работу, собрал инструмент и поспешил к матери. Мать Григория хоть и была слабой от возраста и давней болезни, но днем никогда не прикладывалась к постели для отдыха и с утра до ночи работала -то по колхозному делу, то по домашней нужде. Когда сын жалел свою мать и просил ее прилечь отдохнуть, она нипочем не хотела и отказывалась:
-- Что ты, Гриша! А ночь куда девать... Кто ж нас должен хлебом кормить, и в одежу одевать, и керосином светить! На каждую душу ишь сколь добра всякого нужно, чтоб она жила, а добро-то ведь сработать надобно... Если б днем ложиться, да ночью спать, да поутру чесаться, да не редкий кто, а каждый бы так -- весь народ с недостатков ослабел бы и помер...
-- А ведь ты больная, мама. Тебе можно отдыхать больше...
-- Я больная, да терпеливая и к жизни привычная. И что ж, что больная! Все равно ведь и обедаю, и ужинаю, и одежу на себе трачу, и мало ль чего... Чем мне в мыслях жить, когда я бы только от людей брала, а им ничего не давала?..
И сын не мог ей ничего ответить.
В нынешнюю осень Хромова-мать ходила председателем колхоза, как знающая старая крестьянка. Она было хотела отказаться от такой чести и обязанности, но общество не уважило ее просьбу.
-- Ты, мать Мавра Гавриловна, хоть и хворая женщина, -- сказали ей старики, -- и тебе бы пора облегчение позволить, да кто ж тебя удержит, когда ты сама себе покоя не хочешь дать! Ты, гляди, на всякую честную работу с охотой идешь, откуда и мужик норовит в бок уйти. Нужен навоз -- ты к навозу любезна, нужно картошку перебрать -- ты самой пылью дышишь и кашляешь потом по всей ночи с мокротой. Аль мы не знаем тебя! Была ты на черном деле хороша, ступай ныне на белое, на чистое. Душа в тебе есть, голова хоть и бабья, да не дурная, колхоз наш не слишком хлопотлив да велик, а можно сказать -- мал, хоть лодыря в нем есть много -- порядочно. Чего тебе! Живи полной властью...
И с недавней поры Мавра Гавриловна стала жить полной заботой о всем колхозе. Раньше, когда Мавра Гавриловна не ходила еще в председателях, она только вздыхала, когда видела непорядки в общем деревенском хозяйстве, но превозмочь их не могла. Теперь она вздыхать перестала, потому что не о чем было горевать, когда власть была в ее руках и можно стало превозмочь всякий ущерб или недостаток и всякое беспутное злодейство в хозяйстве. Если даже и нельзя сразу все сделать по-доброму, то легче знать, что вина за это находится в тебе, потому что сама, значит, не умеешь совладать с другим нерадивым человеком, сама, значит, негодная, чем видеть эту вину в неподвластных лодырях и праздных гуляках; страшно только то зло, до которого руками нельзя добраться, а когда можно, то чувствуешь себя заранее хорошо, если зло даже и существует пока. Поэтому Мавра Гавриловна почувствовала теперь облегчение, и болезнь ее от улучшения настроения ослабела или забылась.
Она по-прежнему вела домашнее хозяйство в избе и стряпала обед к приходу сына с работы. Делов у нее не стало больше от должности председателя, потому что она с малолетства привыкла к заботе, а что эта забота теперь большая стала, то иная маленькая единоличная нужда либо нехватка сушила кости, бывало, злее всякой большой общественной заботы.
Нынче тоже, как вернулся Григорий с колодезной работы, так мать собрала ему сейчас же на стол, а сама не стала есть, она пообещала покушать после.
-- Ефремыч-то опять гуляет? -- спросила мать у сына.
-- Опять, -- сказал сын.
-- До весны стерпим его, -- решила мать. -- На амбарное накат будем менять, некому тяжести поднять -- Ефремыча тогда пошлю... А у тетки Аксюши-то третья дочка, Фроська, животом лежит мучается, слыхал иль нет?
-- Нет, -- ответил Григорий. -- Я тетку Аксюшу не видел.
-- Ведь это что ж творится! -- удивилась мать. -- Две девочки летось померли, теперь третья вслед им хворает... Уж не вода ли у нас дурная?
-- Вода, -- решил сын. -- Не вода, а люди... Каждый своим ведром в колхозном колодце воду достает, а дальние проезжают -- те конным ведром черпают, а в нашем колхозе дети оттого помирают... Зараза в воду попадает!
Мавра Гавриловна замерла вся от горя.
-- Вот кручина-то! Как же нам быть-то, да разве отучишь, упросишь кого, чтоб со своим ведром не ходил по воду, -- всякий теперь отрежет, что его ведро и луженое, и чиненое, и чище всех, а наше грязное...
-- Не отучишь! -- согласился Григорий.
Весь вечер он сидел, по своему обычаю, с книжкой возле лампы и читал, но сам думал о колодце. В учебнике по физике он рассмотрел рисунок деревянного ворота и сообразил, как его надо сделать.