Выбрать главу

Вспомним, что писал Баренбойм о Гилельсе еще в середине восьмидесятых: «Всесветная почетная известность пришла к нему не потому, что была навязана и закреплена частыми повторами его имени, невольно воздействующими на людское сознание (курсив мой. – Е.Ф.). Нет, эта слава рождена самим существом (курсив Л.А. Баренбойма. – Е.Ф.) его искусства…»217.

В этих словах, как и в приведенных ранее словах Шостаковича о Гилельсе, дается отрицательная аргументация. У Шостаковича не говорится о Гилельсе только «искусство такое-то» (благородно-простое, естественное), а говорится – в «искусстве нет того-то» (аффектации, позы, жеманства). У Баренбойма не говорится – «его слава была рождена теми-то хорошими вещами»; но пришла «не потому, что…». Такая аргументация выдает мысли пишущего, остающиеся за кадром: слишком страдал Шостакович (как и Гилельс) от того, что толпа невежественных критиков предпочитает позу и жеманство, отрицая подлинное; слишком часто видел Баренбойм, как навязывают и закрепляют частыми повторами, воздействуя на сознание, угодные кому-либо имена, не замечая того имени, в котором – само существо искусства. Добавим к этому подобное же высказывание самого Гилельса – об Игумнове: от Константина Николаевича, по словам Гилельса, шло не только «все настоящее и правдивое», но и «лишенное витиеватости и пустословия»218. Вот что имело успех у недалеких критиков – витиеватость и пустословие; вот что было неприемлемо для Гилельса.

Доказать с точным инструментом в руках, что ясное, немногословное, гармоничное искусство Гилельса гениально-просто – невозможно. Здесь гарантией соблюдения приоритетов является только совесть пишущих, а также сложившаяся традиция. Если бы такой традиции не было, скажем, в отношении творчества Моцарта – объявили бы примитивным и его.

В отношении Гилельса ряд критиков и просто рассуждающих о музыке, особенно после его смерти, совесть утратили совершенно. Они же, к сожалению, преимущественно формируют пока что и традицию восприятия его искусства.

Но, может быть, мы перестанем руководствоваться их вкусами и поверим другим? Рахманинову, который ловил выступления совсем еще молодого Гилельса по радио и оценил его как лучшего из русских пианистов? Прокофьеву, который восторгался его исполнением и поручил ему представить публике гениальнейшую из своих фортепианных сонат – Восьмую? Шостаковичу, тоже немногословному, но для Гилельса нашедшему восторженные слова? Сибелиусу и Тосканини? Горовицу и Артуру Рубинштейну? Шагалу и Дали, Качалову и Чаплину? Может быть, они что-то понимали в искусстве, его духовной сути?

И неужели непонятно: правда в отношении всего великого – человека, события, чего угодно, – все равно рано или поздно выйдет наружу. Мы ведь все недавно знакомились с историческими документами и свидетельствами, показывающими, чего только ни делали для уничтожения возможности когда-либо узнать правду: расстреливали всех, кто ее знал, потом расстреливали тех, кто расстреливал… И все равно все стало известно.

В нашем случае расстрелов пока не было, а были мелкие или немелкие блага для рептильных рецензентов и лишение благ тех, кто пытался сопротивляться; концерты, гастроли, звания, гонорары и «хорошая» пресса для тех, кто готов был «забыть», кто такой Гилельс, и все обратное – тем, кто это упорно помнил.

Но приходит другое поколение, которому подачки из этих рук уже не нужны. Имена делавших карьеру на «забывчивости» забудутся сами. А записи Гилельса останутся навсегда, они из тех рукописей, которые не горят.