Главной же причиной такой повышенной обидчивости была невероятно высокая чувствительность, ранимость, тонкость великого музыканта. Там, где обычный человек испытает легкое недоумение или вообще не обратит внимания, он, очевидно, испытывал сильнейшую боль.
Медикам и психологам известно, что у людей искусства вообще понижен порог чувствительности, даже физической: они испытывают боль там, где остальные фиксируют лишь прикосновение. Еще сильнее чувствительность нервная, душевная; в искусство идут лишь те, кто способен сильно чувствовать, а в процессе занятий чувствительность еще обостряется. И чем талантливее человек, тем ему труднее в этом смысле: это почти буквально люди «без кожи», у них нет покровов, защищающих их от окружающего.
Никого не удивляет, когда такие проявления – чрезвычайную тонкость и ранимость – демонстрируют музыканты: например, мало кто из писавших о Софроницком не упомянул о том, что Владимир Владимирович был очень избирателен в знакомствах, избегая людей не только бестактных, но и даже хоть сколько-нибудь не отвечающих его представлениям; не выносил толпы и страдал от малейшего шума; занимался не в консерватории, а дома – визит в консерваторию был сильнейшим испытанием для его нервной системы; мог отменить концерт из-за какого-то незначительного, но задевшего его события, и т.д.
Внимательно читавшие книги о Рихтере сами могут найти множество деталей, свидетельствующих о его огромной чувствительности.
Иначе и быть не может: откуда тогда возьмется та музыкальная суть, ради которой мы стремимся их слушать? Ведь музыка – искусство эмоций; если мы, слушатели, испытываем сильнейшее эмоциональное потрясение от искусства больших музыкантов, то что они испытывают сами, являясь усиливающими трансляторами этих эмоций от композитора к слушателям!
Это все не ново; но тем удивительнее то, что в этом отказывают Гилельсу. Я, конечно, не говорю об авторе книги «Созвучие» или, к примеру, о С. Хентовой, там все ясно. Но почему С.Т. Рихтер отказывал Гилельсу в праве испытывать подобное тому, что испытывал он сам, объясняя его обидчивость и страдания «ревностью к успехам других» и «ужасным характером»? Это ведь, по сути, бытовое объяснение. А к гению бытовое неприменимо, так как не раскрывает сути.
Я не стала бы писать об этом, если бы Эмиль Григорьевич в конце жизни не рассказал об этом сам. Раз рассказал – значит, испытывал потребность быть понятым, перестать производить впечатление сурового, замкнутого, нелюдимого, сухого, черствого, равнодушного к людям, ревнивого к успехам… как там его еще называли?
«…Я немного сентиментален. Но жизнь сложилась так, что меня таким не знают. Я казался сухим и черствым, потому что стеснялся своих ощущений».
«Я ведь резко динамичная натура – могу очень быстро возбудиться и столь же быстро охладеть. Длительного пребывания в каком-то одном состоянии у меня не бывает».
«Бывали и моменты, когда из-за музыки мне становилось очень тревожно и грустно… во мне что-то плакало…».
«…Я импровизировал… Мне было безумно стыдно: я был застенчивым ребенком, и при других выявлять в своих “сочинениях” эмоции стеснялся».
«Берта Михайловна сумела докопаться до моих лирических качеств. Она правильно поняла, что они где-то у меня были запрятаны. В глубине души все это у меня было, больше того, лирическая музыка вызывала меня какую-то дрожь и даже слезы. И я любил и эту дрожь, и эти слезы. Только никто не должен был об этом знать. Я этого стеснялся»191.
Л.А. Баренбойм сумел побудить его немного раскрыться, или он испытывал в этом потребность сам? Думаю, что сам. Он, конечно, не раскрылся в беседах с Баренбоймом, а только приоткрылся слегка. Все это он говорил, как бы рассказывая о своем детстве. Но если это есть в детстве, от природы, то с годами, с переживаниями, пониманием, постоянным «вчувствованием» в музыку эти качества могут только обостриться. Иначе откуда тот постоянный «ток», или «цепь высокого напряжения»192, которые шли от него, и даже в записях его они сильнее, чем у иных – в живом исполнении?
Знавшие его хорошо говорят о том же. «Ведь он был гениален – этим, думаю, многое сказано»193, – пишет Г. Гордон.
Л.А. Баренбойм: «Гилельс… легко раним и чувствителен, но не проявляет это вовне и прикрывается броней внешней суровости…»194.
Л. Гаккель: «Нет в нашем исполнительстве мастера более богатой музыкантской природы, интуиции, нутра»195.