Отсюда же – сочетание предельной детализированности и цельности, «крупного» мышления; громадный динамический диапазон. Отсюда, наконец, этот невероятный пианизм, в котором сверхъестественная пластичность, которая редко, но все же встречается у виртуозов, дополнялась огромной силой и выносливостью. Отдельно пластичность на пианистической эстраде была, отдельно сила тоже была. В одном музыканте так этого не было ни у кого, кроме Гилельса.
Таким художественным возможностям среди пианистов я аналогии не найду. Может быть, Антон Рубинштейн? Может быть, Лист? Их мы не слышали. Из музыкантов вообще приходят на ум аналогии – вновь, в который раз, с Рахманиновым, и еще с Шаляпиным.
И при таком широчайшем содержательном диапазоне и беспредельных возможностях выражения на всем, что исполнял Гилельс, лежит, по словам Л.А. Баренбойма, «…печать его душевного дара, о котором наша критика почти ничего не писала (курсив мой. – Е.Ф.); дара отзывчивости и участливости; со-чувствия и со-страдания; дара ощущать «чужое» – душевный мир композиторов и «героев» их произведений, их горе и радость – как «свое»; дара просветлять мир искусства добрым чувством; дара окружать музыку, которую играет – трагическую, героическую и эпическую, – атмосферой сокровенной лиричности, благородства, непосредственности, чувством правды и какой-то дивной чистоты»202.
Критика об этом не писала, потому что мир Гилельса оказался слишком высоким для понимания многих, в особенности привыкших оглядываться на «мнения» и «указания». Этот мир был столь уникален, в существование такого дара было настолько трудно поверить, что даже не все великие сумели его оценить. Наверное, Г.Г. Нейгауза «отпугнула» в нем стихия мужественности, которой утонченная западного образца культура Генриха Густавовича инстинктивно опасалась. Другие просто следовали стереотипам.
Попробуем попытаться понять хотя бы масштаб Гилельса и очертить основные особенности его искусства, исходя в числе прочего и из того, что мы сегодня знаем о нем как человеке. И главное, мне кажется, – понять, что такое стиль Гилельса. Об этом нам старался рассказать Баренбойм: он подбирался к этому неспешно и подробно; ему хотелось детальнейшим образом изучить все особенности не только самого исполнения, но и мышления, речи, поведения Гилельса, его биографию, питавшие его истоки… Не все он успел написать. Такое впечатление, что какой-то злой рок, поставивший целью исказить представление потомков о Гилельсе, вмешался и не позволил сказать всю правду – когда она уже была готова к произнесению, последовали две внезапные смерти: Баренбойма и Гилельса. Видимо, слишком немерено было дано ему Богом, такое не прощается.
Попробуем все же вычленить то, что Л.А. Баренбойм сформулировал как существенные признаки стиля Гилельса. Это интенсивность художественных высказываний, понимаемая как взволнованная сосредоточенность и целеустремленность, создающая ту «цепь высокого напряжения», о которой так удачно написал венгерский музыкант; целостность композиции; чувство меры и стройность; ясность замысла, точность, отчетливость и законченность; возвышенная простота; высокий художественный покой; феноменальное, совершеннейшее и почти не знающее себе равных пианистическое мастерство (курсив Л.А. Баренбойма. – Е.Ф.)203.
Детально и полно проанализировать все приведенные составляющие гилельсовского стиля – задача, выполнимая сейчас усилиями не одного, а как минимум нескольких исследователей. Поэтому попытаюсь проанализировать то свойство, которое представляется мне сердцевиной неповторимости великого пианиста и которое для одних делает Гилельса уникальным художником гигантского масштаба, а для других – бодрым советским пианистом с замечательным мастерством и объективистскими трактовками.
Существеннейшей чертой Гилельса была немногословность. Она видна даже в его поведении на сцене, в котором нет ничего лишнего, внешнего, придуманного. Это его качество подтверждается всеми письменными и устными свидетельствами общавшихся с ним. Немногословность отражала свойства его мышления (характерное для больших музыкантов образно-смысловое сжатие речи) и психики (интровертность, закрытость).
Такая же немногословность удивительным образом ощущается в его искусстве: в нем нет ни лишней ноты, ни вычурной интонации, ни избыточной педализации – вообще ничего лишнего, никогда. Только суть. Но в исполнении, где Гилельс, конечно, раскрывался полно, в отличие от разговора, слышна еще и редчайшая ясность мысли. Только немногим мыслителям удавалось столь скупыми средствами выразить сложнейшие мысли; в музыке же, где выражаются мысли, окрашенные чувством, или чувства, осененные мыслью, на гениальную краткость и простоту, подобную гилельсовским, были способны вообще единицы в истории исполнительства.