помочь ей выйти из кареты. Но эта торжественная сцена была вдруг прервана
самым неожиданным образом. Молодой человек с бледным лицом и разметавшимися
черными волосами внезапно отделился от толпы и распростерся на земле перед
раскрытой дверцей кареты, безмолвно предлагая леди Элинор воспользоваться им
как подножкой. Какое-то мгновение она колебалась, ко нерешительность ее, казалось, была вызвана скорее сомнением в том, достоин ли молодой человек
оказать ей подобную услугу, нежели смущением при виде столь безмерных
почестей, воздаваемых ей - простой смертной.
- Встаньте, сэр! - сурово приказал губернатор, занося над наглецом свою
трость. - Что за безумная выходка!
- О нет, ваша светлость! - возразила леди Элинор тоном, в котором
насмешка преобладала над жалостью. - Не трогайте его! Коль скоро люди
мечтают лишь о том, чтобы их попирали ногами, было бы жестоко отказывать им
в этой ничтожной милости, к тому же вполне заслуженной!
Сказавши это, она легко, как солнечный луч касается облачка, ступила на
свою живую подножку и протянула руку губернатору. На какой-то миг она
задержалась в этой позе; и трудно было бы найти более выразительное
воплощение аристократической гордости, безжалостно подавляющей душевные
порывы и попирающей святые узы братства между людьми. Однако же зрители были
так ослеплены красотой леди Элинор, что гордость ее показалась им
непременной принадлежностью создания столь прекрасного, и из толпы раздался
единодушный возглас восторга.
- Кто этот дерзкий юнец? - спросил капитан Лэнгфорд, по-прежнему
стоявший рядом с доктором Кларком. - Если он в здравом уме, его наглость
заслуживает палок; если же это помешанный, следует оградить леди Элинор от
подобных выходок в будущем, посадив его за решетку.
- Этого юношу зовут Джервис Хелуайз, - отвечал доктор, - он не может
похвалиться ни богатством, ни знатностью - словом, ничем, кроме ума и души, которыми наделила его природа. Он служил одно время секретарем при нашем
колониальном посреднике в Лондоне и там имел несчастье повстречать леди
Элинор Рочклиф. Он влюбился в эту бессердечную красавицу и совершенно
потерял голову.
- Надобно было с самого начала не иметь головы на плечах, чтобы
позволить себе питать хоть малейшую надежду, - заметил английский офицер.
- Быть может, и так, - произнес доктор, нахмурясь. - Но скажу вам
искренне - я усомнюсь в справедливости небесного судьи, если эта женщина, так горделиво вступающая теперь в дом губернатора, не познает когда-нибудь
самое жестокое унижение. Сейчас она стремится показать, что она выше
человеческих чувств; отвергая то, что создает между людьми общность, она
идет наперекор велениям Природы. Увидим, не предъявит ли эта самая природа в
один прекрасный день своих законных прав на нее и не сравняет ли ее долю с
долей самых жалких!
- Этого не случится! - в негодовании вскричал капитан Лэнгфорд. - Ни
при жизни ее, ни после того, как она обретет покой на кладбище своих
предков!
Спустя несколько дней губернатор давал обед в честь леди Элинор
Рочклиф. Самым именитым особам в колонии были составлены письменные
приглашения, и посланные губернатора поскакали во все концы, чтобы вручить
адресатам пакеты, запечатанные сургучом на манер официальных донесений.
Приглашенные не замедлили прибыть, и Губернаторский дом гостеприимно
распахнул свои двери богатству, знатности и красоте, которые в тот вечер
были представлены столь обильно, что едва ли стенам старинного здания
доводилось когда-либо видеть такое многочисленное и притом такое избранное
общество. Без боязни удариться в дифирамбы это собрание можно было бы
назвать блистательным, потому что, в согласии с модой того времени, дамы
красовались в обширных фижмах из богатейших шелков и атласов, а мужчины
сверкали золотым шитьем, щедро украшавшим пунцовый, алый или небесно-голубой
бархат их кафтанов и камзолов. Последнему виду одежды придавалось
чрезвычайно важное значение: он почти достигал колен и обычно бывал расшит
таким множеством золотых цветов и листьев, что на изготовление одного такого
камзола порой уходил целый годовой доход его владельца. С нашей нынешней
точки зрения - точки зрения, отразившей глубокие изменения в общественном
устройстве, - любая из этих разряженных фигур показалась бы просто нелепой; но в тот вечер гости не без тщеславия ловили свои отражения в высоких
зеркалах, любуясь собственным блеском на фоне блестящей толпы. Как жаль, что
в одном из зеркал не застыла навеки картина этого бала! Именно тем, что было
в нем преходящего, такое зрелище могло бы научить нас многому, о чем не
следовало бы забывать.
И не досадно ли, что ни зеркало, ни кисть художника не донесли до нас
хотя бы бледного подобия того, о чем уже упоминалось в этой истории, -
вышитой мантильи леди Элинор, наделенной, по слухам, волшебной властью и
всякий раз придававшей ее владелице новое, невиданное очарование. Пусть
виной этому мое праздное воображение, но загадочная мантилья внушила мне
благоговейный страх - отчасти из-за магической силы, которую ей приписывали, отчасти же потому, что она вышивалась смертельно больной женщиной и в
фантастически сплетающихся узорах мне чудились лихорадочные видения, преследовавшие умирающую.
Как только был закончен ритуал представления, леди Элинор удалилась от
толпы и осталась в немногочисленном кругу избранных, которым она выказывала
более благосклонности, чем прочим. Сотни восковых свечей ярко озаряли эту
картину, выгодно подчеркивая ее живописность; но леди Элинор, казалось, не
замечала ничего; порой в ее взгляде мелькало скучающее и презрительное
выражение; однако от собеседников оно скрывалось за личиной женского обаяния
и грации, и в ее глазах они неспособны были прочесть порочность ее души. А
прочесть в них можно было не просто насмешливость аристократки, которую
забавляет жалкое провинциальное подражание придворному балу, но то более
глубокое презрение, что заставляет человека гнушаться общества себе подобных
и не допускает даже мысли о том, чтобы можно было разделить их веселье. Не
знаю, в какой мере позднейшие рассказы о леди Элинор подверглись влиянию
ужасных событий, вскоре последовавших; так или иначе, тем, кто видел ее на
балу, она запомнилась страшно возбужденной и неестественной, хотя в тот
вечер только и разговоров было, что о ее несравненной красоте и неописуемом
очаровании, которое придавала ей знаменитая мантилья. Более того, от
внимательных наблюдателей не ускользнуло, что лицо ее то вспыхивало жарким
румянцем, то покрывалось бледностью, и оживленное выражение сменялось на нем
подавленным; раз или два она даже не смогла скрыть внезапно охватившей ее
слабости, и казалось, что она вот-вот лишится чувств. Однако всякий раз она, нервически вздрогнув, овладевала собою и тут же вставляла в разговор
какое-нибудь живое и остроумное, но весьма ядовитое замечание. Слова ее и
поведение были настолько необъяснимыми, что должны были насторожить всякого
мало-мальски разумного слушателя; в самом деле, при виде ее странного, бегающего взгляда и непонятной улыбки трудно было удержаться от сомнения в
том, действительно ли она говорит то, что думает, а если так, то в здравом
ли она уме. Понемногу кружок гостей, центром которого была леди Элинор, начал редеть, и скоро там осталось только четверо мужчин. Эти четверо были
капитан Лэнгфорд, уже знакомый нам офицер; плантатор из Виргинии, прибывший
в Массачусетс по каким-то политическим делам; молодой англиканский