Выбрать главу

Грянули в блестящие тарелки молодые, в красных сапогах цыгане, выбежали откуда-то с ведрами цыганки, торопливо принялись тушить, заливать водой костры…

Сбитые с толку, смущенные и напуганные услышанным, разбредались по домам великолесцы…

* * *

Вместе с другими сельчанами был в тот вечер на Лугу возле цыганского табора и Николай Дорошка. Бродил, топтался немного поодаль от толпы и тоже ждал, ждал, когда же наконец начнет пророчествовать одноглазый лысый Пецка.

Пецке Николай верил как самому себе. Каждому его слову, что бы тот ни сказал. Знал: Пецка зря ничего не говорит. Что скажет, тому и быть. Убедился, уверовал в это Николай за свой век. Когда-то, еще до того, как скинули царя, пророчил Пецка войну с австрияками и немцами… Пророчил он и революцию, войну с белыми, черными, зелеными…

«Что, что скажет Пецка сегодня?» — томило, хоть криком кричи, Николая.

И когда во внезапно наступившей тишине он настороженно приблизился к табору и услыхал те страшные, безумные слова, которые выкрикнул, будто тяжкие камни бросил в толпу, одноглазый Пецка, прежде чем повалила, стала бить его падучая, будто просветление нашло, глаза открылись у Николая. «А правда ж это, гляди, война будет. С немцем. Давно, давно поголоска идет — кто-то где-то дедка седого как лунь видел, и тот дедок святые письма дал и наказал, чтоб переписывали их и читали, раздавали людям — пусть молятся господу богу, может, смилостивится, не даст крови невинной пролиться». Одно такое письмо попало в руки и ему, Николаю: сосед, Хорик, показал и даже переписать дал. «Дуют ветры с моря. Дуют ветры на море. А горе дует на человека со всех сторон», — припомнились слова из того письма. «Да и газеты печатают — неспокойно в мире, — дальше и дальше разматывал свои думки Николай. — Захватил немец многие народы и страны, ноне на Россию рот разинул, зубами, как волк, клацает… Неужто не побоится, войною пойдет?»

Любое событие, которое уже стало фактом или должно было вот-вот произойти, Николай примерял прежде всего к себе — что оно может ему дать и что отнять. И сейчас, направляясь к своей хате — она была в другом конце деревни — задами (по деревне Николай не любил ходить, не хотел видеть, встречать кое-кого из сельчан), он думал о войне, которая, если верить Пецке, — а не верить ему нельзя! — надо полагать, скоро начнется, о том, что она, война эта, внесет нового в его жизнь. Известно, война — это перво-наперво перемены. Не может быть, чтоб все осталось, как теперь. Это же черт знает что… Отняли землю… Отняли коней, волов, коров… Отняли все, чем жил, что носил в душе столько лет, пестовал как самое дорогое и недосягаемое… Конечно, если немец пойдет войною, колхоз распадется. Рассыплется, как сухая бочка. Каждая клепка сама по себе, обручи — сами по себе… Но удастся ли заполучить обратно свою землю? Ту, что когда-то раскорчевал, унавозил, которую перещупал, перебрал руками. Каждый комочек, каждую былочку не раз и не два… Станет же всяк хватать, рвать себе. Н не худшее, а то, что получше. Да и с конями, волами, коровами как? Те, прежние, которых обобществили, постарели, а то и нету их — отогнали на базу: на мясо, на колбасы. Выросли новые… Как, как их делить? Разберись теперь, где твое, где не твое… Да колхоз, земля, кони, волы, коровы — это одно. Война ж всегда погибель для людей. Вон и Пецка говорил: «Посеяли хлеб, а есть его не все будут. Черное воронье налетит, и будут ходить по дорогам и без дорог людоеды. Гореть будут хаты и гибнуть взрослые и дети». Страх-то какой, ужас, ужас, как подумаешь, представишь себе… Будь он, Николай, один — куда ни шло. Да ведь дети, дети… И не малые — взрослые. Пилипа же в ту войну, когда красные с белыми воевали, едва не заграбастали. Слава богу, он, Николай, сообразил сына в «зеленые» послать. Отсиделся с год Пилип в лесу, а потом как ни в чем не бывало домой воротился. А тут аккурат и война кончилась. Потаскали, правда, Пилипа малость по разным начальникам, да только и беды — жив, здоров остался и не калека.

Иван тоже действительную отслужил, так что и его загребут. Как миленького загребут. Хоть и в ссоре они с Иваном, даже не разговаривают, а все же… сын. Убьют — жаль будет. Очень уж упрям он, Иван! Бей его, режь — все на своем. Не убедишь, ничем не убедишь. Поверил большевикам, в партию вписался, начальником сельсоветским стал. От отца отрекся. Теперь на сходах выступает, галифе диагоналевые носит и рубашку длинную суконную, с карманами на груди, широким кожаным ремнем подпоясанную. И хитрости ни на грош, что думает — каждому, и старому и малому, в глаза говорит. Не пожалеют его. Только заварушка какая или резня — отвечать Ивану доведется за все, за все. И что с людьми не хотел ладить, и что в партию вписался, и что начальником сельсоветским стал… Тень, известно, упадет и на отца, на него, Николая. А что, что он мог поделать? Уродился неслух, кол на голове теши… Ему — стрижено, а он — брито. Что ж, пусть припомнит батьку — что тот говорил, как предостерегал: «Живи сегодняшним, но и про завтрашний день не забывай!» Начальником, видишь ли, быть захотелось, других учить, не работать, а баклуши бить, командовать. Тьфу, и надо же, чтоб такое упрямое дитя у него, Николая, народилось!..