Ночью он снова вслушивался в однообразный скрип старой кровати и старался представить себе голый зад Вероники, так же выпяченный, как тогда, когда она стирала белье во дворе. К сожалению, воображение его было бесплодным, оно не вызывало учащенного биения сердца, и даже напротив, замедляло его удары, навевало отупение и сонливость, о которых он давно мечтал. Сверху уже не веяло чем-то ужасным, отвратительным, вызывающим брезгливость, а только какой-то невероятной скукой.
…Он засыпал. В первый раз за три недели он засыпал, несмотря на однообразный скрип кровати – и именно тогда наверху что-то упало со страшным грохотом, Марын даже подскочил на своей железной койке. Он подумал, что эти трахались на чем-то вроде кресла, и оно упало над его головой. Потом, однако, он услышал повышенный мужской голос и, похоже, женский плач. Это было недолго, потом наступила тишина, настоящая тишина, впервые с тех пор, как он тут поселился. Он заснул и проснулся отдохнувшим, с возбужденным членом, как это и должно было быть по утрам у здорового тридцатипятилетнего мужчины. Стало понятно, что какая-то заблокированная шестеренка вдруг отцепилась в его психике, что тут же подтвердилось, когда он подумал о выпяченном заде Вероники.
В этот день он рысью поехал по опушке леса и по берегу озера, вдоль асфальтового шоссе, которое вело к расположенному в семи километрах селу Гауды. Большинство полуразрушенных домов в нем скупили люди из больших городов, отремонтировали, за деревней построили несколько десятков деревянных вилл с островерхими крышами, почти достающими до земли. В озеро вдавались узкие помосты для моторок и яхт. Неподалеку, километрах в двух в глубь леса, стояли огороженные сеткой и двумя рядами колючей проволоки две опустевшие виллы, которые были и как бы не были собственностью персон, известных по первым страницам газет. Марын никогда не заглядывал туда. Он только несколько раз пересекал дорожку, залитую асфальтом, но уже потрескавшуюся, местами поросшую высокой травой, потому что никто по ней давно не ездил, впрочем, это запрещал дорожный знак, стоящий на опушке. Старший лесничий Маслоха рассказывал, что почти год в Гаудах заседала какая-то комиссия, и деревня выглядела тогда как напомаженный труп. А потом комиссия вдруг уехала, и летом владельцы стали робко приезжать – сначала на день, на три дня, потом дольше, даже с женой, с детьми, с собакой. «Этим летом, снова все приедут», – заявил старший лесничий, и это подтвердилось, потому что открылась бездействовавшая весь год деревянная гостиница со стенами, выложенными лиственничными панелями, рестораном и семью комнатами наверху. Пока в ресторане не было большого выбора блюд, большей частью подавали фляки с хлебом и предлагали дорогие русские коньяки. Владелец гостиницы держал только барменшу и одну официантку, похоже, собственную дочку. Ей было не больше шестнадцати лет, узкие бедра, пухлые ягодицы, хорошенькое личико с густыми, от природы светлыми волосами и остро торчащие маленькие девичьи груди. Ей нравился Юзеф Марын, когда время от времени он приезжал сюда поесть фляков и выпить рюмку коньяку. Нетрудно было выделить его из толпы обшарпанных и недомытых лесников, которые пока – до лета и приезда хозяев домов и вилл – оставляли перед гостиницей служебный транспорт и напивались собственной водкой, привезенной в карманах зеленых мундиров. Эта девушка подавала Марыну фляки и рассеянно смотрела на него большими голубыми глазами, улыбалась маленькими, ненакрашенными губами и, видимо, только и ждала, чтобы он условился с ней где-нибудь в лесу. Марын знал нескольких таких девушек с таким же рассеянным взглядом и бледной улыбкой на губах, которая маскировала пекло вожделения, мучающее их. Ни один мужчина не мог их удовлетворить, хоть бы и делал это по три раза на дню и шесть раз ночью. Никогда они не были благодарны мужчине за это, не привязывались, всегда рассчитывали, что другой окажется лучше. Только к сорока годам они вдруг понимали, что лучших нет и никогда не будет. Такая, как она, пошла бы через лес и за десять километров в лесничество в Морденгах, только за тем, чтобы Марын занимался ею несколько часов. Однако, когда он представлял себе две однообразно скрипящие кровати – одну наверху, а другую внизу, к нему вернулось чувство брезгливости.
По дороге в Гауды он свернул в сторону болота Топник у озера. Вчера на тропке, протоптанной лесными зверями, он заметил расставленные силки. Сегодня он сразу увидел мертвую серну, задушенную петлей из тонкой веревки. Серна была еще теплая, а значит, это случилось самое большее час назад. Браконьер был здесь, возможно, на рассвете и застал пустую петлю, что означало, что он снова сюда придет. Может, и не сразу, может, в полдень или ранним вечером. Он галопом вернулся домой, поставил кобылу в конюшню, взял фотоаппарат, зеленую плащ-палатку с капюшоном и вернулся на болото. Он залег в яме от вывороченного когда-то бурей толстого дерева, накрылся плащ-палаткой, вкрутил телеобъектив, отодвинул три веточки, которые заслоняли от него мертвую серну, перевел затвор и стал ждать. Без нетерпения, с таким удивительным удовольствием, которого давно уже не испытывал. Да, в свое время он бывал на охоте, стрелял в козлов и ланей, в кабанов-одиночек, в зайцев на замерзших декабрьских полях, но это было для него неинтересно. У охоты на человека был совершенно другой вкус, потому что приходилось иметь дело с небезопасным существом. В лесу, впрочем, было душно, сверху лились потоки весеннего солнца, ольхи на болоте только разворачивали листья, и не укрытая ими земля сильно парила. Рои комаров и малюсеньких мушек кружились над плащ-палаткой, достаточно было чуть-чуть высунуть голову из-под капюшона – и они уже лезли в глаза, забивались в рот. От хвои, выстилающей его берлогу, несло болотной влагой. Но все это ничего не значило, раз там лежала мертвая серна и через час, два или даже четыре за ней должен был прийти человек. «Бескровная охота» – так некоторые называли фотографию. Конечно, кровь не проливалась сразу, может, немного позже. Впрочем, это необязательно должна была быть кровь. Иво Бундер таким же японским фотоаппаратом подстрелил когда-то одного типа, когда тот покупал у нищенствующего слепца возле роскошного магазина маленькую, как спичечный коробок, пачечку чего-то, чего не должен покупать человек, если хочет, чтобы его уважали. Потом тот повесился, как эта серна. На Бундера тоже охотились, впрочем, как, наверное, и на каждого из их коллег. Юзеф Марын много раз чувствовал, что он – на мушке фотоаппарата, потом почти постоянно у него было такое ощущение, что кто-то на него охотится. Когда-то, например, он познакомился с молодой поэтессой, которая пригласила его на ночь к себе, в красиво обставленное ателье в мансарде. Подслушивающее устройство было так неловко укреплено на балке под потолком, что Марын покинул мансарду, пригласил девушку в свою машину, вывез ее за город, дал в морду и выбросил из машины. Так нельзя охотиться на людей, хотя какая разница, служит ли приманкой задушенная серна или девушка, которая пишет стихи. Охота тем не менее должна быть организована со вкусом, а не как попало. Все должно иметь свой стиль, высокий уровень, этим самым выражается уважение к тому, на кого охотятся. Он, Юзеф Марын, проявляет, кажется, даже слишком много уважения к этому паршивцу, видимо, какому-нибудь грязнуле из затерянной в лесу деревеньки. Впрочем, кто знает, кого сегодня поймает Марын? И настолько любопытно, настолько возбуждающе именно то, что никогда нет уверенности в том, что за зверь появится в образе человека и что он сделает, когда несколько раз щелкнет затвор фотоаппарата. Гнев, угрозы, скулеж, плач, умоляюще вытянутые руки с деньгами – Марын это знал, а еще лучше это знал Иво Бундер и не раз рассказывал ему, чем отличается в такой ситуации поведение мужчины от поведения женщины. Не было такой, которая не была готова задрать платье, но Бундера ничто подобное никогда не интересовало. Это он мог получить без всяких хлопот. А важнее всего был новый компрометирующий кого-либо документ, который Бундер прятал в месте, известном ему одному. Видимо, с этими документами в портфеле он и ушел, ранним утром пешком пересек два перекрестка и вошел в здание полиции. А потом никто, даже Эрика, не хотел поверить ему, что он, Юзеф Марын, который проговорил тогда с Бундером почти всю ночь напролет, – что он не догадывался о том, что тот сделает ранним утром. Немного у него оставалось доверчивости и веры в людей, но ведь, как оказалось, эта ненужная частичка оставалась в нем, и поэтому Иво Бундер спокойно сделал то, что сделал. А теперь Марын лежит в лесной берлоге, накрытый плащ-палаткой, и ждет глупого оборванна, который явится за серной. Такая серость даже не оценит класса и высокой техники охотника, потому что до сих пор имел дело только с вечно пьяными инспекторами охотнадзора, которые носили на толстых животах изъятые из обращения пистолеты и большими кобурами отбивали себе бедренные кости.