Он любил свою старую профессию. Любил даже то, что он то охотился, то сам становился промысловым зверем. Ощущение, что на тебя охотятся, тоже страшно возбуждает. Марын считал себя хорошим профессионалом, и даже очень хорошим, потому что он очень любил эту игру с самим собой и с другими. Ненужной и губительной оказалась только эта капелька доверия к другому человеку. Попросту он любил Иво Бундера, а любить нельзя было никого. И даже если кого-то полюбил, то тем более нельзя ему доверять. Но откуда он мог знать, что выкинет Иво Бундер ранним утром?
Тот взял с собой портфель с фамилиями и информацией и пошел с этим багажом в полицию. Но ведь Господь Бог, кажется, слепил человека именно из грязи. «Иди, грязь к грязи», – весело говорил Иво Бундер, пряча информацию о грязных делишках очередного «клиента» или «клиентки» в бумажную папку. А потом весь этот материал продал. Одним прекрасным утром в здании полиции. Продал, как корову, как овцу на ярмарке. И этим прикончил своего друга, Юзефа Марына. Не в прямом смысле слова, но в их жизни ничто не существовало в прямом смысле слова. Впрочем, два месяца в следственном изоляторе – это почти смерть. Что ждет Иво Бундера? Тоже смерть. А перед ней долгая полоса страха – можно было так сказать, если бы Бундер или Марын считали страх чем-то действительно ужасным. Они ведь постоянно жили в страхе. Им платили за страх, жизнь без страха не имела для них смысла. Страх мог возбуждать их, как женщина. И теперь, в берлоге под плащ-палаткой, Марын испытывает чуточку страха, потому что он не знает, как поступит человек, который придет сюда и услышит щелчок затвора фотоаппарата.
…Он увидел его в видоискатель. Маленький, чернявый, кудрявый, немного похожий на цыгана. Он так увлеченно занялся серной, что Марын сделал четыре снимка, и так был поглощен потрошением зверя, что Марын незамеченным подошел к нему на десять метров. Конечно, с фотоаппаратом в руках и с широкой улыбкой на лице.
Марын увидел страх в его глазах и успокоился, а это означало, что он избавился от собственного страха.
– Откуда-то я тебя знаю. Кажется, видел тебя на плантации у лесничего Кулеши, – сказал он ему. – Я долго тебя ждал. Серна попалась в восемь утра, а ты пришел только в шестнадцать пятнадцать. Заканчивай ее потрошить, потому что она скоро начнет вонять.
Марын подошел ближе и тотчас же понял, что имеет дело с обычным паршивцем, и даже не прикоснулся к кобуре с пистолетом. Он просто пнул паршивца по ядрам, когда гот поднялся над серной со штыком в руках. Он пнул его не слишком сильно, чтобы не причинить вреда. Он подождал, когда тот перестанет стонать и корчиться от боли, держась за низ живота, потом мягко заговорил с ним, и говорил до тех пор, пока самому не надоела эта беседа. Паршивец долго не мог понять, что его сфотографировали возле серны, что он собственноручно должен написать короткую объяснительную (когда, в котором часу, в каком месте он расставил силки и пришел за задушенной серной). Он писал медленно и с массой ошибок, то и дело швыряя на землю авторучку и большой блокнот, который Марын положил для него на свою полевую сумку. Он хватался за низ живота, пока Марын не пригрозил, что даст ему еще пинка.
– Сколько у тебя детей?
– Шестеро…
– Хватит, да? – сказал Марын, имея в виду его ядра. Тот написал все, что велел ему Марын. Потом он расплакался и признался, что один раз его уже судили за браконьерство и теперь получит больший срок. Марын кивнул головой и ответил:
– Ты больше не будешь этим заниматься. Я на тебя не сержусь. Серну ты выпотроши и забери домой. Ведь мы ее не воскресим. У меня ничего не прибавится оттого, что тебя посадят. Я возьму на память твои фотографии и твою объяснительную. Ты, конечно, знаешь, что я тут чужой, совершенно чужой, еще и трех недель не прошло. Я ничего не знаю ни о ком, а люблю знать, на каком свете я живу. Ты что-нибудь понимаешь?
– Нет, проше пана.
– Может, ты предпочитаешь суд и тюрьму?
– Нет, проше пана.
– Мне нужен друг, – заявил Марын. – Друзей не выбирают. Мне попался ты. Меня зовут Юзеф Марын, я пока живу в Морденгах, а тебя зовут Зенон Карась, и ты живешь в Долине. Я вижу в тебе приятеля, потому что у меня есть твои фотографии и твоя объяснительная. Время от времени я буду приходить к тебе, а ты рассказывать мне то, что знаешь.
– Я ничего не знаю.
– Постарайся узнать. Кто еще браконьерствует и где браконьерствует. Кто нелегально хранит оружие. Ты мне скажешь это по-дружески, потому что мы стали друзьями. Кражи леса меня не Интересуют, потому что я – инспектор охотнадзора. Ну, забирай эту серну домой и помни, что в Моем лице ты приобрел приятеля. О нашей дружбе я никому не расскажу. Ты тоже никому не говори, потому что могут быть неприятности.
Когда Марын возвращался в лесничество, в нем проснулось давно забытое ощущение, какие-то сомнения, которые можно было бы назвать угрызениями совести. Он не был уверен, правильно ли поступил, унижая Карася и делая его зависимым от своей милости, вместо того чтобы попросту отдать его в руки правосудия. До сих пор все, что совершал Марын (а ведь это были поступки в сто раз хуже, чем история с Карасем), оправдывалось интересами фирмы. У мира была своя мораль и своя оценка человеческих дел и поступков, но вместе с тем он мирился с существованием фирмы и десятков подобных фирм и тем самым санкционировал внутреннюю мораль работающих там людей. В мире было свое добро и зло, но у фирм тоже было свое добро и зло. Много он тогда совершил такого, что в общепринятом смысле было плохим, но оказывалось хорошим. Немножко любить кого-нибудь – это хорошо или плохо? Обычно считают, что любить – это хорошо, это по-человечески. Марын немного любил Иво Бундера, но по отношению к фирме это оказалось даже безнравственно. За то, что он любил Бундера, что не поступил с ним так, как обязывали инструкции, его и приговорили к этому лесу и на одинокую охоту на зверей, подобных Карасю. Можно любить собаку, но если пес взбесится, необходимо убить его не моргнув глазом, потому что он может покусать других. Бундер вошел в здание полиции – это было хуже, чем укус бешеного пса. Поэтому, оглядываясь назад, Марын уже твердо знал, что нельзя никого любить, потому что можно повести себя недостойно и даже аморально, потому что подвергнешь риску фирму. Но здесь, сейчас? Что бы он ни делал теперь, он делал это не для фирмы, а для себя и под свою ответственность. Он уже не мог заслоняться моральными ценностями фирмы, а должен был выработать собственные ценности, что, впрочем, не так-то просто для человека, который столько лет занимался тем, что считается плохим и аморальным, хотя с другой точки зрения (именно с той, к которой он привык) это было и хорошо, и нравственно. Не чересчур ли это – требовать от кого-то, чтобы он внезапно, за один день вновь обрел давние ценности, если он много лет избавлялся от них и даже старался их забыть, потому что в противном случае он оказался бы никуда не годным работником, издерганным сомнениями. Почему же, если он столько лет внушал себе, что все человеческое ему чуждо, сейчас должен был считать, что все человеческое ему близко? Ведь он вернется в тот мир, откуда прибыл сюда, и снова для него будут существовать только интересы фирмы.