Борис Саченко
Великий лес
Книга первая
Часть первая
I
Когда-то, тысячи, а может, и миллионы лет тому назад здесь было море. Вода и вода — куда ни глянь, куда ни повернись. Вода да еще небо — в ясные, погожие дни оно спокойно голубело, гнало и гнало куда-то бродячие, бесприютные облака, а в мрачные, ветреные и вовсе сливалось с водою: не угадать, где ворочаются, тяжело бурлят волны, а где перекатываются, кипят тучи. Да всему, как говорится, свое время — время рождаться и время умирать, время быть и время кануть в небытие. Было время — было море, и пришло время, когда морю не надо больше быть. И начало оно мелеть, высыхать. Поднялись, жирно зачернели мокрыми спинами острова, островки, отмели. Тут и там буйно разрослась трава, зазеленели кусты, деревья. Стаи быстрокрылых горластых птиц и табуны прожорливых диких зверей приманило к себе мертвое море. Воля вольная: и простор, и пропитание на любой вкус. Вслед за птицами и зверьем прибрел сюда, а потом и осел, поселился на недавнем дне моря человек. Человек охотился на зверя и птицу, ловил рыбу — она так и кишела в тихих, мелководных заводях, — тем и жил. А когда зверя и птицы на прокорм не стало хватать, он приспособился сеять хлеб, выращивать овощи. Выжжет делянку леса, посеет на гари жито, ячмень, а когда те отколосятся, поспеют — сожнет, обмолотит. С тем, что намолочено — с урожаем, не так-то просто расстаться. Бросить не бросишь и на себе далеко не унесешь. Человек мостил подворье, возводил курень, хату. Так поле, земля приручали, привязывали к себе человека. Бродяга, кочевник становился хозяином. На островах, островках, отмелях появлялись поселения — хутора, веси.
А море меж тем высыхало и высыхало, освобождая от воды все новые и новые пространства. Эти пространства быстро покрывались густой — не продраться — растительностью, соединялись с другими такими же свободными от воды пространствами, образуя бескрайние просторы болот и лесов. Оставалось еще кое-где, всего дольше — в низких, углубленных местах, и море. Но оно уже не бурлило, не швыряло в лютом неистовстве и злобе, как когда-то, волны, а мирно дремало, доживало последние дни свои. Летом оно затягивалось лягушачьей икрой, ряской, одевалось по берегам в рогоз, аир, осоку; зимой же искрилось льдом, белело снегом. И лишь по весне словно бы просыпалось, оживало — вода заливала все вокруг, даже некоторые острова. Но проходил месяц, другой — и вода спадала. Снова поднимали, сушили на солнце мокрые спины острова, островки, отмели, зеленели деревья, кусты, травы. У моря не было прежней мощи, недоставало уже сил не отдать того, что однажды было отдано. Хуже того: с каждым годом, с каждым новым и новым летом оно все больше теряло свой облик, сходило на нет, переставало быть морем, превращалось в болото. В самое обыкновенное гнилое болото, в котором черными бездонными прорвами-ямами устрашающе зияли «чертовы окна», грязными лужами плесневела густая ржавая вода, торчали купы лозняка, шуршали и шептались камыши, осока. Ручьи, речушки, реки — их стало здесь вдруг не счесть, — впадая в самую большую реку края — Припять, и днем и ночью делали завещанную им судьбою работу — неутомимо, настойчиво и упорно несли и несли воды этого гиблого моря, перекачивали их в другое, пусть и далекое, зато живое море. Ручьи, речушки, реки и были теми дорогами, по которым в долбленом челноке пускался человек в свои первые путешествия. Вполне возможно, что и обживать этот край человек не прибрел по каким-то забытым сегодня стежкам-дорожкам, а приплыл по воде — сперва, как это водилось и водится, на разведку, а после и насовсем. Не случайно же — и это подтверждают исследователи-ученые — первые мало-мальски значительные поселения в том краю — Лоев, Брагин, Юровичи, Мозырь, Туров, Пинск — возникли не где-нибудь, а по высоким, сухим берегам речушек и рек.
Вблизи Великого Леса реки нет. А может, и была какая-нибудь, да высохла. Еще бы — ведь прошли, канули в вечность десятки, сотни лет. Нет уж и тех вековечных, нехоженых лесов, что вели разговор с небом, нет и тех бескрайних топких болот, что подступали к околице, нет и ручьев, речушек, что лениво текли через эти болота в поисках больших рек. Изменилось, многое изменилось с тех пор, как пришел сюда, срубил первую хату человек. Только в воспоминаниях, в былях, которые рассказывают старые люди, услышишь иной раз про пароход, когда-то здесь севший на мель, или про сома, проглотившего не то петракова, не то сидоркина ягненка. Разумеется, пароход мог плыть только по реке, как и тот сом, что глотал заживо ягнят, мог вырасти в глубокой, большой воде. Но это уже были, воспоминания о реке, а не сама река…
В рассказах стариков живет память не только о реке, но и о тех временах, когда в здешних лесах и болотах бродили «лесовчуки», шли бить польскую шляхту «чаркесы», «а шляхта на конях была, и вооружена уж куда лучше — шаблями, мушкетами, пиками». Остались, живут в воспоминаниях и шведы — «они от темна до темна ехали, переправляли пушки через гать и так было ее размесили, что потом поправлять довелось — песком подсыпать, оплетать лозой. Люди же прятались от шведов, в леса, в болота удирали. Даже колокол с церкви сняли, боялись, что шведы заберут его. Ибо то чужие совсем люди были и говорили так, что и не разобрать, о чем они говорят». Иную память оставили о себе «хранцузы». «Эти очень уж есть хотели и тепла все искали. Холода наши не по ним были. Как набрели на Великий Лес — обрадовались. Позалезали на печи и сидели что мыши, аж пока войско из-под Москвы не пришло. Постаскивали их с печей, в плен побрали. А несколько человек, что по-доброму не сдавались, штыками покололи, саблями посекли. В кургане — во-он в том, что по дороге на Шапчин, — зарыли. На погосте хоронить поп не дозволил. Хранцузы же — нехристи…»
Вертелось, вертелось колесо времени. Шли, летели годы, десятилетия…
Великий Лес разрастался, из хутора в несколько хат превратился в большую людную деревню. Не последнюю роль в этом сыграла вековая пуща, распростершаяся вокруг, и то, что спрос на древесину увеличивался с каждым днем. Сперва лес рубили на поташ, на строительство хат и хлевов, а потом и на шпалы, на дрова для заводских печей и паровозных топок. Великолесцы охотно помогали промысловикам — во-первых, зарабатывали копейку, которой им — да только ли им! — никогда не хватало; во-вторых, вырубленные делянки можно было очищать, раскорчевывать и засевать. Падали, ухали пышными верхушками оземь дубы, сосны, клены, березы, оголялась, лысела пуща. Гатились гати, наводились через болота и речушки мосты. То тут, то там строились лесопилки, смолокурни. Обосновалась как-то по весне лесопилка и неподалеку от Великого Леса. Каждое утро она будила вековую тишину басовитым гудком, созывая на работу. Великолесцы так по гудку и дали лесопилке имя — Гудов. В Гудове пилили доски, гнули ободья, а потом, когда началась война с австрияками и немцами, стали мастерить для армейских обозов фуры, передки для пушек. К лесопилке провели и железную дорогу — чтоб сподручнее было отправлять передки и фуры на фронт. Война затягивалась, фронту требовалось все больше и больше передков и фур, и потому в Гудове из самой обычной лесопилки стремительно вырастал завод. Великий Лес разделился как бы на две деревни — одни по-прежнему пахали, сеяли, а другие, чаще — молодежь, ходили работать на завод. Заработок на заводе был не ахти какой, но вдобавок к урожаю, что собирали на вырубках, он не был лишним. На заработанные деньги можно было прикупить какой-нибудь пуд хлеба, если своего не хватало до новины, можно было купить и отрез материи или сапоги. А завод между тем набирал силу, строились новые и новые цеха. Одних великолесцев там уже было мало. И тогда в Гудов стали приходить и приезжать никому не известные люди — сброд, как оскорбительно прозвали их местные. Сброды́ (это слово склонялось) не имели земли, не имели хат, жили только трудом рук своих, на заработанную копейку. Завод обстраивался куренями, бараками, домами. Перебирались туда на жительство и некоторые из великолесцев — бедняки, малоземельные. Но самостоятельности Гудов никак не мог обрести. Может, потому, что там не было церкви, кладбища. Когда надо было окрестить младенца или обвенчать молодых, шли либо ехали в великолесскую церковь. Хоронить покойников тоже везли на великолесское кладбище. И праздники справляли не где-нибудь, а в Великом Лесе. Великолесцы не любили сбродов, это был люд голодный, они не брезговали никакой работой, самой унизительной и черной, лишь бы платили за нее, иной раз даже пробовали воровать. Великолесцы ловили воров, учиняли самосуды. И тогда наемные рабочие, особенно если самосуд приводил к убийству, бросали работу и скопом шли бить великолесцев. Кулаки, колья, железные прутья, а то и топоры пускались в ход. Наезжала полиция, разгоняла вошедших в ярость людей; некоторых арестовывали, судили, ссылали в Сибирь. Из Сибири «арыштанты» возвращались редко, а те, кто все же возвращался, говорили, что рабочие и крестьяне — братья, что не из-за чего им драться и враждовать: и те, и другие одинаково обездолены, одинаковые горемыки; рабочим и крестьянам надо дружить, объединяться, чтобы общими силами бороться с богатеями, с теми, кто стравливает рабочих и крестьян, — кулаками-мироедами, владельцами заводов, фабрик. Этих сибиряков-агитирщиков снова арестовывали, снова сажали в тюрьмы, ссылали. Но зерна правды, посеянные в людских душах, прорастали, давали урожай. Забастовки, манифестации одна за другой вспыхивали в Гудове. Великолесцы в этих забастовках и манифестациях участия почти не принимали, но когда в семнадцатом году пронеслась весть, что в Питере рабочие и солдаты скинули царя, то и Великолесцы — не все, известно, а бедняки и малоземельные — с вилами и косами ринулись на панский дворец, стоявший в большом саду немного поодаль от Великого Леса. Пана Холявина во дворце уже не было — успел куда-то удрать. Да пан никому особо и не был нужен — нужно было людям панское богатство и та земля, которую в свое время где хитростью, где насильно отнял у них пан. Рабочие-агитаторы рассказали про революцию, которая произошла в России, про партию большевиков, про вождя революции и партии Ленина; рассказали и о том, что заводы и фабрики отныне будут принадлежать рабочим, а земля — крестьянам.