— Перед кем оправдание?
— Да ни перед кем, перед собою. Куда хуже может быть, если немцы или такие, как Кухта, возьмутся занятия в школе налаживать, нас погонят на работу…
— Но нас же теперь всего двое…
— Ну и что, что двое? Помнишь, как мы с тобой — еще при царе — в деревню приехали? Вместо школы — обычная хата. И все ученики — и старшие, и совсем маленькие — вместе. И ничего, учили. А теперь школа такая! В две смены работать можно. С утра первый и второй классы, после обеда — третий и четвертый…
— А со старшими как же? — озабоченно посмотрела на мужа Алина Сергеевна.
— Со старшими пока обождем. А потом видно будет… Может, что-нибудь и для старших придумаем. Скажем, сами будем старших учить, а они — младших. Восьмиклассники, девятиклассники… А то еще кто-нибудь и из учителей возвратится. Подумавши, пораскинув умом, все можно сделать. Было бы желание…
Алина Сергеевна — что ей оставалось делать? — согласилась. И самой ей, если признаться по совести, не хотелось сидеть дома без дела. Отдохнула с дороги — и ладно. Не привыкла она к безделию. Да и о прожитье надо было подумать. Сеять они ничего не сеяли, живности никакой, даже кур, не держали. Ели хлеб, можно сказать, с жалованья. Теперь, правда, жалованья никто им платить не собирался, но люди есть люди: сговорятся, что-нибудь организуют, если у учителей туго с харчами будет. Да оно и было уже туго. Бульбой в основном пробавлялись. Той, что удалось накопать на огороде. Но и бульбы было не так уж много. А впереди зима — долгая, холодная. И это только романтик Андрей Макарович ни о чем другом не думал, кроме как о занятиях в школе. А она, Алина Сергеевна, думала и о том, как прокормиться, что на завтрак, обед и ужин приготовить, на стол мужу подать.
— Ну, раз ты согласна со мною, то не будем откладывать, через день и начнем занятия, — расхаживая по комнате, говорил, рассуждал вслух Андрей Макарович. — Ну и быть по сему, ну и пусть!
— С начальством надо бы посоветоваться.
— С каким начальством?
— Уж какое есть.
— Да нет же никакого начальства. Говорят, Иван Дорошка до недавних пор был. Был и Василь Кулага. Но оба куда-то исчезли. Да и что советоваться — начинать надо, и так много времени упущено.
— А дети-то соберутся?
— Соберутся. Соскучились по учебе… И сами у меня спрашивали, и родители. Кого ни встретишь: «Андрей Макарович, а когда занятия в школе?..»
Не ошибся Андрей Макарович — соскучились, загрустили дети по учебе. И в школу собрались, как было объявлено, ровно в девять — все празднично одетые, пионеры — с красными галстуками на шее. Как и всегда в первый день занятий, построились на школьном дворе по классам. И надо было видеть Андрея Макаровича в ту минуту, когда он поднялся на крыльцо, позвонил в звонок и сказал:
— Здравствуйте, дети! Поздравляю вас с началом нового учебного года!
Люди позднее говорили, что никогда не видели его таким вдохновенным и гордым, как тогда, в ту минуту.
XXIII
Долго стоял Евхим Бабай в нерешительности, когда привели его в подвал какого-то кирпичного дома, открыли дверь и впихнули в этот каменный мешок. Очень уж темно было там, где он неожиданно для себя очутился. Однако и освоившись, осмотревшись, увидел: тут не то что пройти — шагу ступить некуда. Всюду на полу сидели, лежали, стояли, прислонясь к стенам, люди. Главным образом такие же, как и он, крестьяне — мужчины, женщины.
— Это чего же вас тут столько? — удивился Евхим Бабай.
— Не у нас — у них спрашивай, — показав головою на дверь, ответил незнакомец, стоявший ближе других к Евхиму, с бородой, хотя совсем еще и не старый. — Они все знают. Без году неделя тут, в наших местах, а все знают! И кто когда кем был, и кто когда кому служил, и кто когда недоплатил или переплатил…
— Фигу с маслом они бы знали, если б мы сами не были такими языкастыми, не подсказывали, — послышался из угла чей-то рассудительный голос. — Словно дураки какие, пальцем друг на друга… Тот раскулачивал, а у того дядька председателем колхоза был. Тьфу!..
— Немцам что? — подняла голову, вмешалась в разговор женщина, которая сидела над развязанной котомкой, видно, перекусывала. — Им только бы нас поболе уничтожить, земля наша немцам нужна. У них, в неметчине, тесно, негде даже хаты ставить.
— Не мели чепухи, — повернулся к женщине бородач. — Земли и у нас, и у Гитлера хватает. Не из-за земли Гитлер войну начал.
— А из-за чего? — разинула рот женщина.
— Хочет, чтоб немцы все панами были, а мы рабами. Идеология такая фашистская, понимаешь.
— Да нет, — снова подал голос кто-то из угла, — Гитлер не потому на нас напал. Гитлер хочет коммунистов истребить, колхозы распустить. Чтоб жили, как когда-то, единолично.
— Жди, поживешь! Вот пристрелят — единолично лежать будешь, — осадил немецкого подпевалу бородач.
— Если б да кабы! Глядишь, и на том свете единоличия немцы не допустят. В общую могилу бросят! Да и не в могилу, а в яму, где глину брали…
— О-ё-ёй! — заголосила, запричитала женщина, уткнувшись лицом в котомку. — И за что наказание такое?
— За грехи. Не ценили того, что было, все чего-то получше хотели!
— Так это ж и правильно! А зачем похуже хотеть?
— Не подчиняться гадам, а бить их надо!
— Побьешь! За одного их злыдня наших вон по десять человек расстреливают!
— Всех не перестреляют!
— Вешать будут, травить газами, как прусаков.
— Бросьте! Почему это они нас, а не мы их?
— И то правда! Нас больше, мы и победим!
— Победили уже. Аж до Москвы отступили!
— И при Наполеоне отступали до Москвы. А верх все равно наш был! И туго придется тем, кто к немцам переметнулся, служить им пошел.
— Пока им туго, нам уже невыносимо.
— Вынесем! «Вынесем все, что господь ни пошлет», — прочитал кто-то по памяти поэта Некрасова.
— На бога надейся, а сам не плошай.
— А чего нам плошать? Жили и будем жить.
— А как расстреляют?
— Ничего, дети останутся, внуки!
Подвал гомонил, люди высказывали всё, без утайки.
— Братцы, братцы, не распускайте языки! — предостерегал кто-то. — Фискалов остерегайтесь!
— А кто это — фискалы?
— Доносчики. Вот донесут, о чем мы тут говорим, — пропали!
— Волков бояться — в лес не ходить. Подумаешь, Америку немцам кто-то откроет. Они и так знают, без шпионов, что мы их ненавидим.
— Ненавидеть-то ненавидим, а лучше подале от лиха.
— Два раза не умирать.
— Да если б один был, так и помереть не страшно. А тут дети малые дома. Как они там, бедняжки?
— Не пропадут, люди присмотрят.
— Люди так не присмотрят, как сам.
— Истинная правда!
— Правда-то правда, но и сдаваться гадам, делайте, мол, что хотите, моя хата с краю, я ничего не знаю…
— Хо-хо, кто это там такой смелый? Вот попадешь к Кондрату Астаповичу, посмотрим, что запоешь.
— А кто такой Кондрат Астапович?
— Начальник полицейский.
— Знаю, что начальник полицейский. Но кто он, откуда взялся?
— Да, видать, из этих, из кулаков.
— Ты думаешь? Х-хе…
— А кто же?
— Немцы с собою привезли. А кто он — никто толком не знает. Разве что сам…
— Не-е, так не бывает, чтоб никто не знал. Жена же у него, дети есть.
— В том-то и штука, что один живет.
— К нашему берегу ничего путного не пристает.
— Не говори чего зря. Боговик был, Роман Платонович… Это голова, человек!
— Был, да сплыл.
— Если жив — не у нашего берега, так у другого объявится, выплывет. Хорошие люди долго живут. Даже и погибнут, а все одно живут. В памяти людской…
— Пить, пи-ить! — простонал кто-то.
И люди вдруг притихли, словно вспомнили то, о чем ща время забыли. Повернули головы к небольшому оконцу, затянутому решеткой, — оттуда, с той стороны, слышался стон. Евхим Бабай тоже посмотрел туда. И похолодел — на полу лежал, уткнувшись лицом в угол, человек в зеленых солдатских галифе и белой, видно исподней, рубашке. К нему подскочили, стали давать воду, обтирать с лица кровь… Отошел от двери, чтобы где-нибудь примоститься, и Евхим Бабай. И как раз вовремя: только он двинулся с места, как дверь отворилась, и в подвал не ввели, а бросили еще одного донельзя избитого, окровавленного человека. Он, скорее всего, был без памяти — не держался на ногах, сразу же упал и не двигался.