Выбрать главу

То сидел в своем уголке Евхим Бабай, то лежал и все присматривался к людям, окружавшим его, прислушивался к разговорам. И как-то словно бы не понимал их. Поражало Евхима: люди, едва познакомившись, рассказывали друг другу о себе все без утайки — и кто он, и где жил, и что у него за семья, и за что немцы в тюрьму забрали, и как его допрашивают, что выведать хотят. Доверчивость, искренность людей больше всего приводили в недоумение Бабая. «Никто же никого за язык не тянет. Хочешь — признавайся, не хочешь — не признавайся: молчи или плети любую чепуху. Так нет же — душу раскрывают, все нутро свое!» Не таили люди и своей ненависти к захватчикам, фашистам. Чего только не говорили о них, как только не кляли! И не то чтобы один кто-нибудь, а все, буквально все. Особенно когда открывалась дверь и в камеру приводили, вталкивали кого-нибудь с очередного допроса. Камера тогда гудела как улей. Люди вскакивали, бежали к полуживому. И кричали, грозились кулаками, проклинали фашистов. Как заключил Евхим из разговоров, особой вины ни за кем из сидевших в тюрьме не было. Женщина, которая все горевала, как-то там, в деревне, ее оставленные без присмотра дети, пустила переночевать мужчину и никому об этом не сообщила. Утром соседка увидела у нее во дворе незнакомого человека и, поскольку соседки не дружили, донесла старосте, а тот распорядился — арестовать… У дядьки из Тульговичей — деревни над Припятью — немцы отняли наловленную рыбу. Дядька сгоряча загнул матюга: что он, мол, зря мок, расставляя и выбирая сети? И за это его привезли в Ельники, посадили в тюрьму. Были здесь и такие, кто при советской власти работал в сельсовете или председательствовал в колхозе. Их чаще всего и водили на допросы, били… Среди арестованных находился и один красноармеец, отставший от своей части и пойманный недалеко от Ельников. Он был совсем молод, упрям и, как только приходил в сознание после пыток, все пел «Интернационал». Так что дня через три все заучили и слова, и напев, и, когда красноармеец начинал:

Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов, — ему дружно подпевала почти вся камера.

Часовым это не нравилось, они открывали дверь, врывались в камеру, приказывали замолчать. Люди умолкали, но едва стражи порядка выходили за дверь, песня продолжалась. Шутки с огнем могли кончиться плохо, это каждый понимал и знал, но однажды начатое трудно было оставить, да и надо же было хоть чем-нибудь насолить фашистам. Во всем этом Евхим Бабай никакого участия не принимал. «Пускай сходят с ума. А мне… только бы в живых остаться, вырваться на волю…»

* * *

И на этот раз, когда отворилась дверь и на пороге появился полицай Пилипчук, Евхим Бабай, как всегда, инстинктивно подхватился. «За мной пришли», — екнуло сердце.

Десятки, сотни раз ошибался, попадал пальцем в небо, а теперь не ошибся. Пилипчук, обведя всех заспанными, а может, и пьяными, припухшими глазами, гаркнул вдруг:

— Евхим Бабай. С вещами!

Все в камере, и Евхим Бабай в том числе, знали, что это значит — «с вещами». Бывало уже такое: если кому-нибудь приказывали выходить с вещами, человек больше в камеру не возвращался. Куда он пропадал, только догадывались. Одних отпускали домой, других же — и это ни для кого не было тайной — вывозили или выводили в сосняк или к ямам, где раньше брали глину, и расстреливали. Обычно, выходя из камеры, люди прощались, желали добра тем, кто оставался в тюрьме. А Евхим Бабай и сам не знал, куда его поведут и что с ним сделают. Какие уж тут прощания… Да и люди, те, кто с ним сидел, жил столько дней вместе, не знали, чего этому чудаку то ли желать, то ли не желать. Так никому и не признался Евхим, кто он такой, откуда родом, за что сидел. И фамилию его услыхали впервые от Пилипчука. Потому и молчали, ждали, что скажет сам Евхим Бабай на прощание. Ведь и по одному слову можно иногда судить, что за человек сидел, жил рядом.

Евхим Бабай втянул голову в плечи, молча прошел к двери.

— Я сказал — с вещами! — осмотрев его, гаркнул Пилипчук.

— Нет у меня никаких вещей, — тихо сказал Евхим Бабай.

— А-а, — словно вспомнив что-то, захохотал Пилипчук и первым вышел из камеры.

За ним робко, никому ничего не сказав, шмыгнул и Евхим Бабай.

— Ну и человек! — не сдержался, произнес ему вслед кто-то — не тот ли самый бородач? — И где он только вырос?

Дверь скрежетнула, и Евхим Бабай не услышал, что еще говорили о нем в камере. Но догадывался — хорошего не говорили, никто ему не посочувствовал. И не надо — все равно не поможет. От тех, кто остался в камере, ровным счетом ничего не зависит.

«А от кого зависит?» — забилось, задрожало где-то глубоко в сознании.

«От немцев… Да уже, раз вывели из камеры, можно сказать, все ясно, все решено. Только обождать, пока объявят приговор…»

Удивительное дело, но страха никакого не было. И ноги не подкашивались, не были, как это уже случалось, ватными. Только на душе какой-то холодок, легкое беспокойство. Видимо, оттого, что хотелось как можно скорее узнать приговор: что решено там, куда его ведут? А вели его, как вскоре понял Евхим Бабай, к начальнику полиции — Кондрату Астаповичу Недельке.

— Прямо, потом налево! — командовал Пилипчук. — В левую, в левую дверь…

«Так и есть, к начальнику полиции», — стучало в груди сердце то ли от волнения, то ли от того, что отвык ходить, подниматься по ступенькам.

Кондрат Астапович Неделька, как и в первый раз, когда попал к нему Евхим Бабай, сидел за столом и даже головы не поднял на вошедшего Пилипчука, за которым плелся Евхим Бабай.

— Кондрат Астапович, привел я арестованного, — доложил, вытягиваясь, Пилипчук.

— Привел, говоришь, — продолжал читать какую-то бумагу начальник полиции.

— Ага, привел. Что еще прикажете?

— Иди погуляй. А я с глазу на глаз хочу поговорить с арестованным, — прохрюкал Кондрат Астапович и наконец поднял глаза, словно насквозь пронзил Евхима Бабая.

«Что он со мной сделает? — ушла в пятки душа у Евхима Бабая. — Неужели бить будет?.. А потом… Расстреляют… Повесят…»

Пилипчук, пристукнув каблуками, вышел, закрыл за собою дверь.

Какое-то время в кабинете стояла тишина. Потом вдруг Кондрат Астапович встал, прошелся взад-вперед по кабинету, опустился своим грузным задом прямо на стол, на бумаги. Сказал вроде как в раздумье:

— Был я в твоем Великом Лесе. С немцами…

— Правда?! — обрадовался Евхим Бабай и даже подался к начальнику полиции, шага два ступил. — Ну и что там?

— Да ничего, — волынил, не спешил говорить о главном Конкрат Астапович. — Начальство выбрали… Старосту, начальника полиции…

— Это кого же? — заинтересовался Евхим Бабай.

Кондрат Астапович сполз со стола, прошел к своему стулу, сел, посмотрел в те самые бумаги, которые только что читал.

— Старостой — Ананаса Харченю. А начальником полиции попросился Змитро Шламак. Знаешь ты их?

— Апанаса Харченю знаю. А Змитра…

— Змитро не местный, пришлый, из кулаков.

— Это, видать, тот, что Клавдия Ковдрова привезла! — чуть не вскрикнул Евхим Бабай.

— Не знаю, что там за Клавдия. Но человек, нам кажется, надежный, хорошо будет служить. А вот Харченя… Кто такой Харченя?

— В сельсовете он работал.

— Кем? — так и подскочил Кондрат Астапович.

— Секретарем… Да его, — усмехнулся, захихикал вдруг Евхим Бабай, — выгнали перед самой войной.