Закипела, стала подниматься, глаза застилать злость на Ивана Дорошку, Василя Кулагу, на всех, кто живет себе и беды-горя не знает.
«Я то по лесу мыкаюсь, таюсь, точно зверь, то в тюрьме сижу, будто бандит какой, а они живут себе припеваючи. Спят в чистых, теплых постелях, вкусно едят да еще и другими командуют. Почему так?.. Кто им право такое дал? Присвоили это право и пользуются. А ты… как был бесправным, так и оставайся. Не-ет, надо что-то делать, хватит гнуться, прислуживать всем и каждому. Хоть несколько лет, да пожить бы… Пожить, как мне самому хочется. Чтоб Соньку, детей каждый день не видеть, не слышать ругани и крика. Одеваться в новое и теплое. Есть вкусно. И никого не слушаться, а самому бы командовать. А там… Видно будет, что делать…»
«Ну и живи так, кто тебе не дает?»
«Как кто? То Советы не давали, а теперь вот немцы…»
«С кем не случается?.. А ты… Ты, несмотря ни на что, служи немцам. Верно, честно служи. Глядишь, и выслужишься. Делай что прикажут».
«А если опять в тюрьму посадят, а? Хорошо, если удастся выследить Ивана Дорошку и Василя Кулагу. А если те обо всем узнают и поймают меня раньше, чем немцы их поймают?.. Приходили же, грозились — пристрелим… Да и немцы… Не вечно же они у нас будут. Прогонят их, снова Советы вернутся… Что тогда? Может, лучше залечь в нору, вообще не показываться на люди? Днем лес спрячет, а домой только вечером, как стемнеет, приходить…»
«А жить?.. На что жить? Жалованье кто платить будет?»
Не знал, никак не мог сообразить Евхим Бабай, как жить ему дальше, к кому идти на службу. То казалось — немцам надо служить, их держаться. То вдруг страшно становилось, хотелось бежать от немцев в лесную глушь, в самые дебри. В нелегком раздумье брел Евхим Бабай по дороге и уже не рад был, что он на свободе, на воле. Потому что знал, чуял: воля эта в любое время может неволей обернуться. И на воле быть или в неволе — зависит это не от него одного.
«А от кого же?» — спрашивал себя Евхим Бабай.
И не знал, не находил ответа — от кого это зависит.
Домой, в свою хату, Евхим пришел уже в сумерках — и не заметил, как минул, угас короткий осенний день. Отворил дверь, шагнул через порог — и тотчас с криком налетела на него жена, Сонька.
— Где ты таскаешься? Что за мода такая — не говорить, куда идешь? Я уже бог весть что думала!
Евхим ничего не ответил, медленно прошел к лавке, сел.
Пососкакивали, послезали с печи дети, окружили отца — думали, гостинцев, чего-нибудь вкусного принес. Но, увидев, что надежды их обмануты, позабирались снова на печь, в тепло.
— Вот пока тебя где-то там носило, у нас немцы побывали. Начальство новое назначили, — сообщила Сонька деревенские новости.
— Знаю, — устало ответил Евхим.
— А ты ж говорил, что тебя начальником поставят? — вытаращила на мужа глаза Сонька.
Вспомнил Евхим — что было, то было.
— Мало ли что сказать можно… — не хотелось Евхиму на этот раз ссориться с женой. — Не приставай, отцепись.
Но Сонька была настроена иначе.
— А ты… Чего не отцепился, когда я не хотела стол с хлебом-солью переть, немцев встречать? Толку-то с того? Все равно начальником тебя не поставили. Если бы дома, на месте, в то время… Так нет, все где-то шляешься…
— Чтоб тебе весь твой век так шляться, — обронил, как проклятие, Евхим.
Сонька не поняла мужа.
— А детей… Кто детей присмотрит? Они ж, поди, не святым духом живы. Ты об этом подумал?
— А почему это я один обо всем должен думать? А ты?..
— Я думаю, кто ж еще думает? Как война началась, все одна да одна. То ты чего-то боишься, сбегаешь из хаты, то черт знает где целыми неделями таскаешься. А в доме хоть шаром покати, ничего, кроме бульбы, нет. Впереди же зима, холода. Жить-то как?
— Другие живут, и ты проживешь.
— Другие из колхоза всего понатаскали. И хлеба, и бульбы, и даже худобу кое-кто привел.
— А что ж ты не натаскала?
— Потому что ты… ты… В колхоз не захотел, в лесники подался. По лесу с ружьем разгуливал. Был бы в колхозе, в поле бы работал — и нам бы что-нибудь перепало…
— Ежели я во всем виноват, жить вам не даю, так я… Ослобожу вас…
— Как это ты нас ослободишь?
— А так — уйду от вас. Живите, как вам будет охота, без меня.
— И куда ты уйдешь? — заинтересовалась Сонька.
— Найду куда.
— Так давай, уходи, — словно бы подзадорила Сонька мужа. — Только и их с собою забирай, — показала на печь, на детей. — Потому что одна я… такую ораву не прокормлю.
— А зачем тогда рожала, ежли не прокормишь?
— Это я одна рожала?.. Чуть только ночь, так и лезешь, что тот бугай…
Сонька заплакала. Захныкали, заревели на разные голоса и дети.
«Вот она, воля, свобода, — подумал, все еще сидя в одежде на лавке, Евхим. — Я так рвался из того подвала, так домой хотел. А тут… Чем тут лучше?»
Надвинул на самые глаза шапку и, ни слова никому не говоря, вышел из хаты.
VIII
В воскресенье — святой день — по Великому Лесу разнесся слух: в деревню приедет из Ельников поп крестить детей, потому что немцы якобы отдали приказ всех некрещеных, будь то взрослые или дети, расстреливать. И крещение будет проходить в бывшей церкви, переделанной под клуб. Чуть свет со всех концов деревни потянулись к клубу люди — кто вел детей за руки, кто нес или вез на салазках, укутав, чтобы не простудить, в кожух или одеяло, а кто и просто пришел посмотреть обряд крещения. Неудивительно — многие и не знали, как это делается, иным же хотелось поглазеть на попа — молодой он или старый, как одет, похож ли осанкой и голосом на тех попов, что были когда-то, еще до революции.
Поп приехал незадолго до полудня, когда вся деревня от мала до велика собралась у клуба. Подкатил на легких саночках, запряженных парой сытых гнедых коней, к сельсовету — теперь волости, — в валенках, шубе, в шапке-ушанке. Никто и не подумал сперва, что это и есть поп, все решили — так кто-то приехал. Однако, когда незнакомец, привязав к забору лошадей, вошел в сельсовет и спустя какое-то время вышел оттуда, переодевшись, все увидели, что это был поп — в черном до самых пят, с большим крестом на груди и толстой Библией в руке. Склонив голову, он прошествовал мимо людей, перекрестился сначала сам, потом осенил святым крестом толпу, а заодно и здание — клуб. Поп был немолод, с широким скуластым лицом, большим мясистым носом и черными быстрыми глазами.
Когда отомкнули клуб и вошли внутрь, поп спросил разочарованно:
— Почему святой храм не протопили? Вы же детей попростуживаете…
Однако из-за того, что в клубе холодно, отменять крещение не стал. Велел всем войти в клуб, взрослым встать по одну сторону, детям, тем, кого предстояло окрестить, построиться в несколько рядов по другую. Попросил принести ведро с водой. Когда все это было сделано, достал откуда-то из потайного кармана пузырек «свянцоной» воды, вылил ее в ведро и стал ходить меж рядами детей, макая палец в воду, ставя каждому мокрым пальцем крест на лбу и давая поцеловать тот, что был у него на груди — большой, деревянный, с распятым Иисусом Христом. Вся процедура крещения длилась около получаса. Но и за это время дети успели и посмеяться, и подурачиться — дать друг дружке тумака под бок, а взрослые — перессориться из-за тех же детей, не умевших себя вести. Но поп не обращал на это особого внимания — ставил и ставил на лбы кресты, словно спешил поскорее покончить с этим делом. И как только поставил крест последней — это была Хорикова Люда, она не хотела идти креститься, стеснялась, что уже большая, но отец с матерью заставили, чуть ли не силком привели в клуб, — отошел к сцене, объявил довольно громким, трубным голосом:
— За каждого окрещенного требуется заплатить. Я сам буду принимать плату. В волости. Там и запишу всех детей. А тут и простудиться недолго. У кого что ко мне? — обратился он под конец ко взрослым.
Вопросы к попу у людей были. И первое, что всех интересовало, — какова плата за крещение.
— Любая плата принимается, — говорил так, чтоб его было слышно, поп. — Ячмень, жито, просо, сало, яйца, масло…