— А если деньгами? — спрашивали из толпы.
— Деньги только царские, золотые… Советские деньги — безбожные, они не принимаются.
— А сколько чего нести? — интересовались люди.
— Зерна по полпуда с дитяти. Сала и масла по два с половиной фунта, то есть по килограмму… Яиц два десятка…
— А если кто не принесет платы?
— Дитя не будет записано, будет считаться неокрещенным. Немцы таких… сами знаете… Да и… на церковь большой налог наложили, его платить надо…
— А с больными как же?
— Больных я окрещу в другой раз.
— Когда это будет?
— Трудно сказать, некрещеных много, — отвечал поп. — Два месяца езжу из деревни в деревню, а еще и половины не окрестил. Да и ко мне в Ельники, в церковь, можно приехать, когда дитя поправится. Там и окрещу.
Склонив смиренно голову, поп направился из клуба в сельсовет-волость. А люди, разобрав своих детей, стали расходиться по домам. Но ненадолго — вскоре снова потянулись к сельсовету, несли кто сало, кто масло, кто яйца, а кто и зерно в мешках и торбочках. Не привыкшие стоять в очередях, толпились в сельсовете-волости у стола, за которым сидел поп и записывал в толстую книгу окрещенных детей.
— Фамилия? Как фамилия? — спрашивал он то у одного, то у другого. — А звать как?
— Кого звать? — переспрашивали люди.
— Того, кого я крестил. И отца, мать его. И еще — день, месяц и год рождения.
— Чьи?
— Да крещеного, чада твоего, — злился поп. — И тише, а то ничего не слышно! — покрикивал он на людей.
Злился поп не только потому, что люди вели себя слишком свободно, смеялись, переговаривались, но еще и потому, что явно скупились, помалу всего несли. А царских золотых монет, на которые была у попа особая надежда, вообще никто не принес.
— И что за село такое? — вопрошал он время от времени, обращаясь не то к самому себе, не то к кому-то еще. — Каждый норовит недодать, а не то чтоб передать. И бога никто не боится…
Но как ни скупились люди, нанесли попу изрядно всего-всякого. Так что, когда он уезжал под вечер к себе в Ельники, пара коней едва тащила нагруженные добром сани.
— За день поп заработал столько, что нам с тобой и за год не заработать, — провожая взглядом попа, говорил Хорику Порфир Рыкуль.
— Это ж не одному ему, — оправдывал попа Хорик.
— А кому еще?
— С немцами поделиться надо…
— И с богом тоже, — ехидно смеялся Порфир Рыкуль.
Вместе со всеми водила крестить своих детей и Параска, дочь Николая Дорошки. Стояла, мерзла в клубе, глядя, как спешит поп поскорей управиться, потом вела детей через всю деревню домой и снова месила снег, уже расквашенный людскими ногами, несла в сельсовет попу плату — три десятка яиц и катышок масла, коря себя, что не послушалась отца, не покрестила детей в церкви раньше, когда те только родились. Не настояла на своем, а могла же, могла, потому что муж, Федор, хотя и противился, но его, пожалуй, удалось бы уговорить. Не был он в партии и должности не занимал никакой, просто разговоров не хотел, не хотел в отсталых себя числить, за старину держаться.
Но не это, не это занимало мысли Параски, волновало ее. Из головы не выходило иное, куда более важное. Там, в клубе, услыхала она от женщин, будто бы недалеко от Мозыря есть лагерь военнопленных красноармейцев, будто немцы отдают женщинам мужей, если только они там, за колючей проволокой, домой, к семьям отпускают. И не только мужей женам, но и сыновей отцам и матерям.
«А вдруг и мой Федор в плен попал? Или Пилип? — вот что заботило Параску. — А если б пойти к тому лагерю, посмотреть? Это ж не так и далеко, Мозырь тот. Сейчас, зимой, и на Ельники идти не надо. Через болото на Глинищи, оттуда до Юровичей, а уже там, говорят, и Мозырь рукой подать. За какие-нибудь двое-трое суток управиться можно. Детям еды наварить, попросить Хору, чтоб худобу досмотрела, — и сходить. А вдруг и правда там Федор или Пилип?.. Вот бы и выручила, домой бы привела. В лагере-то… Кто знает, каково им в лагере, горемычным. Это ж, поди, не на воле…»
Поделилась своими мыслями с Анютой Кулешовой, «бригадирихой», женой Гришки Сапуна, когда, расплатившись с попом, домой шли.
— А что, давай сходим, — согласилась Анюта. — Может, и Гришка мой там.
— Вдвоем? — спросила, еще не совсем решившись, Параска.
— А что?
— Может, еще кому-нибудь предложим? — колебалась Параска.
— Можно. Только… Вдвоем лучше. И переночевать попроситься, и там, в лагере… Двоих могут пустить, а если навалимся гуртом, всей деревней…
— Ну и что? — не понимала Параска.
— Ох, какая же ты недогадливая… Если к тебе один человек что-нибудь взаймы попросить придет, ты дашь? Дашь! Двоим дашь… А больше… На всех не хватит, не наберешься…
— Зато гуртом идти и веселей, и смелей.
— А чего нам бояться? Мы что — воровать идем? И еще: если идти, то надо идти, не откладывать.
— Ты думаешь?
— Ага. Потому что пленных могут и в другое место перегнать. Да и пока еще не все знают, не все идут… А как пойдут, повалят… Немцы могут и прекратить эту раздачу…
Параска была несколько озадачена рассуждениями Анюты, но в то же время покорена ее решимостью.
— Так что, никому и говорить не будем?
— Не-а, не будем. Ежели что, другие и после нас сходить могут. Когда мы все там разузнаем и воротимся…
Из Великого Леса выбрались раненько, еще затемно. Вдвоем, как и уславливались. За плечами у обеих были довольно внушительные узлы: увязанные в платки буханки хлеба, сало, вареные яйца, другая еда. На ногах — бурки, на плечах — кожухи: дорога предстояла не близкая, снаряжались так, чтоб и идти было легко, и не мерзнуть.
— Ко мне вчера Авдуля Сучкова прибегала, — рассказывала Анюта, когда вышли за околицу, свернули на дорогу, что вела в Глинищи. — Она тоже прослышала от кого-то насчет лагеря и пойти собралась. Но я не призналась, что мы с тобой сегодня выходим.
— А ко мне Лида Шавейко вчера заглянула, — сказала Параска.
— Чего это она? — спросила Анюта.
— У каждого свое. Мы про мужей думаем, а она — про жениха. Узнала тоже о лагере, спрашивала, не собираюсь ли я туда пойти.
— А ты?
— Я врать не привыкла. Призналась… Так Лида просила посмотреть, может, кто еще из наших в лагере есть.
— И Михася Рыкуля не вспомнила?
— Нет.
— А думала ж, поди, про Михася, когда говорила с тобой.
— Может быть.
— Нынешние девчата не то, что в наше время были. Сами на шею вешаются.
— Так шей же этих нет, — не вполне согласилась с Анютой Параска.
— Захочет — найдет. Твоя братова, Клавдия, тут не нашла, так привела откуда-то.
Задумалась Параска, не сразу ответила. Только когда в лес вошли, призналась:
— Беспокоит меня это. Что Пилипу сказать, если увижу его там, за проволокой? Тут же насчет женушки его, Клавдии, все и выложить или промолчать, не говорить ничего, пока сам в село не вернется, своими глазами всю эту мерзость не увидит? Но как, ничего не сказав, идти-то вместе? Да и дома как ему жить? Встречаться изо дня в день с этим Рыжим? Да и с Клавдией… Голова кругом идет, плакать хочется, как подумаю. А он же, Рыжий, теперь начальник полиции, что ему на ум взбредет, то с Пилипом и сделает…
Анюта ухмыльнулась.
— А я, как только своего увижу, сразу про Клавдию скажу. Пускай знает, с кем крутился, на кого меня хотел променять. Он, поди, думал, что она любит его. А она… Просто сучка, кто на нее ни позарится, тому и рада… Такая уж, видать, уродилась, что дня без мужика прожить не может.
Некоторое время шли молча. Однако то, о чем завели было разговор, занимало обеих. Да и случай был по душам поговорить обо всем, что волновало: никто не подслушает, никого вблизи нет.
— Век живу, — призналась Параска, — а понять, отчего баба, живя с одним, льнет к другому, или тот же мужчина, живя с одной, бегает еще и к другим, — так и не пойму.
— Я У своего, у Гришки, как-то спросила об этом, — озираясь по сторонам, прошептала Анюта. — Он же… Кот… Где юбку увидит, так бы и задрал.
Опять помолчали, углубились каждая в свои мысли. Наконец Параска не выдержала: