Выбрать главу

— В колхоз пойдешь?

— Я же говорю: не думал еще, куда пойти. Может, в колхоз, а может… — помолчал, сглотнул комок в горле, не дававший говорить, и закончил: —… может, в Гудов, на завод.

— А в школу?

— Так меня же исключили.

— А если б тебе извиниться, пообещать, что не будешь срывать уроков, мешать другим и сам станешь хорошо учиться? Возьмешь себя в руки, перестанешь озорничать, а? А то ведь… Слушать стыдно, что ты вытворяешь. Большой парень уже, не ребенок…

Костик снова сжал губы, думал. Шевелились, путались на голове легкие, почти белые льняные волосы — откуда-то с болота повевал ветерок. Ласковый, теплый летний ветерок, доносивший с собою густой медвяный запах цветов и трав.

— Нет, извиняться я ни перед кем не стану, — сказал наконец, как о выношенном, раз и навсегда решенном, Костик.

— Гордость не позволяет?

— Нет. Не в этом дело.

— А в чем?

Костик какое-то время внимательно, сосредоточенно, как будто видел их впервые, рассматривал свои ноги в поношенных, давно не знавших гуталина, с белыми, вытертыми носками, зашнурованных черными нитками башмаках. Потом вдруг сказал, как отрезал:

— Нет, проситься назад в школу не стану.

— Значит, стыдишься… Учителей, учеников тебе стыдно, на глаза им боязно показаться.

Костик ничего не ответил. Втянул в плечи худую, жилистую, с острым кадыком шею и молчал.

— Так что, и совсем думаешь бросить школу? — спросил немного погодя Иван.

— Посмотрю. Лето вот пройдет, будет видно.

— Может быть, ты и прав. Потому что… Если и попросишься, могут… не принять. Особенно после того… — нарочито медлил, тянул Иван.

— После чего? — насторожился, поднял голову Костик.

— Ну, после того, как… Ты же Вере Семеновне камнем в окно запустил.

Костик так и подскочил словно ужаленный.

— Откуда ты это взял?

— Вера Семеновна в сельсовет приходила. Хочет в суд на тебя подавать.

— За что — в суд? — В глазах у Костика мелькнул испуг. Настоящий, неподдельный испуг.

— Как — за что? Окна по ночам бьешь, мстишь…

— За что я мщу? — совсем растерялся Костик.

— Да, говорит, за то, что из школы тебя исключили. Хотя она… была против исключения.

— Против? — подался вперед всем телом, привстал на скамейке Костик.

— Говорит, что против. Да дело не в этом. Если ты станешь бить окна всем учителям, кто был за то, чтобы тебя исключить, то… — Иван предостерегающе покачал головой, — ты далеко зайдешь.

— Я не мстил Вере Семеновне, — решительно, твердо сказал Костик.

— Не мстил? Тогда почему же… Как же это получилось, что ты ей окно выбил? Да еще ночью?..

— Я нечаянно.

— Как это — нечаянно? Булыжник такой… Вот такущий, — показал Иван руками, конечно изрядно преувеличив размеры камня. — Вера Семеновна в сумочке в сельсовет приносила, показывала. И ты таким камнем — в окно? Да попади он кому-нибудь в голову, хана была бы. Понимаешь, что ты наделал, чем это могло кончиться?

Костик опять задумался — губы ниточкой. Сидел, понурив голову, по-прежнему рассматривал свои ноги в старых башмаках, потом вдруг перевел взгляд на траву, сочно зеленевшую возле скамейки.

«Интересно, о чем он думает? — пришло в голову Ивану. — И зачем, почему он запустил в окно Вере Семеновне камнем? Говорит, не мстил… Не верить? Гм… Вообще-то он всегда, во всем искренен. Если не захочет в чем-то признаться — не признается. В Дорошек, значит, удался, хитрить не умеет. Но тогда… В чем же дело?..»

А Костик думал о другом. От беседы со старшим братом он ничего хорошего не ждал. Знал: будет увещевать, поучать, может, даже отругает: это же надо, из школы выгнали, бандюга! Но Иван не ругался, словом не попрекнул. Говорил как со взрослым, открывался в том, в чем никогда прежде не открылся бы. Что до ссоры с отцом, так ни себя не выгораживал, ни того не винил: что ж делать, коль так получилось. Была какая-то секунда, когда Костику захотелось признаться, начистоту во всем признаться брату: мол, на душе у него сейчас такое, что он иной раз и самого себя не понимает, хочет сделать одно, а выходит совсем другое. Но секунда эта прошла — явилось желание и исчезло. Как мышка: показала из норки мордочку и спрятала. И Костик сидел, страдал оттого, что не может во всем открыться брату, не может, потому что не знает, что тот скажет, как поступит. Признание Ивана, что на него, Костика, приходила жаловаться Вера Семеновна, что она собирается подавать в суд, совсем сбило хлопца с панталыку. В ушах звучали слова: «Попади тот камень кому-нибудь в голову, хана была бы». «А камень же мог, мог попасть в голову, и не кому-нибудь, а ей, Тасе! Что бы я тогда делал?» Костик сидел в оцепенении, лишь билась, пульсировала в висках кровь.

— Ну что ж, не хочешь — не говори, не признавайся, — продолжал между тем Иван, и голос его доносился до Костика глухо и невнятно, как сквозь толщу воды, когда летом, бывает, нырнешь, купаясь в пруду, а тебе кто-нибудь из хлопцев что-то вдогонку кричит, советует. «О чем это он? Что ему надо от меня? — напрягал память, мучительно думал Костик. — А-а, верно, все про тот камень…»

Иван же не умолкал — говорил, говорил: — На сегодня хватит. Будем считать — побеседовали. По душам. Не дожидайся в другой раз, пока я тебя позову. Сам заходи. И в сельсовет, и домой. Домой даже лучше. И куда податься тебе сейчас — подумай, хорошенько подумай. Не бей лынды. Лень до добра не доводит. Как надумаешь — мне скажи. В колхоз так в колхоз. А на завод захочешь, я директору могу позвонить. Он зачислит тебя. Позвоню — и зачислит…

Иван не зря про завод еще раз напомнил. Считал: рабочая закалка — самая лучшая школа. По себе знал. На заводе работать — норму надо выполнять, там дисциплина, да и коллектив. Если что — помогут, подскажут, научат… Это не колхоз, где кто-то может позволить себе и поспать лишний часок, и полодырничать, и дурака повалять…

IX

С той ночи, когда к ним постучались незнакомые люди и забрали, увели с собою отца, — где он и что с ним? — у Таси вошло в привычку как бы исповедоваться ему, рассказывать, что у нее произошло, что она пережила. На первых порах просто шепталась сама с собой перед сном, воображая, что отец здесь, рядом. Потом, какое-то время спустя, стала записывать свои мысли, наблюдения, переживания в толстую общую тетрадь, вести своеобразный дневник. Исповедается, выскажет, напишет, что ее тревожило и волновало, — и на душе, глядишь, стало легче, отлегло. Будто свалила с плеч нелегкую ношу, отдала нести кому-то другому.

В тот вечер, когда Костик Дорошка — с чего бы вдруг? — догнал ее на гати, хотел задержать, а Тася вырвалась и убежала, и он, наглец, бросил в окно камень, она записала в дневник дословно следующее:

«Папа, папочка!

И сегодня послушай меня, как всегда слушаешь. Ты же знаешь, как я одинока. Особенно здесь, в деревне. Даже подружками обзаводиться боюсь, а прежние…

Ах, не будем об этом вспоминать! А сегодня вечером забежали вдруг к нам домой девчонки-одноклассницы и почти силком вытащили погулять. «Пошли, Тася, а то ты засохнешь над етими (тут, в Великом Лесе, все так говорят) книжками». Идти мне никуда не хотелось, вообще я с тех пор, как тебя нет с нами, всех сторонюсь, не только одноклассниц. И просто удивительно, как они набрались смелости прийти к нам в дом. Впервые. Но вместе с тем и обижать их… Словом, пошла я. Как раз проехали через деревню цыгане, остановились в березняке на лугу, разложили костры. Многие шли к цыганскому табору, увязались с ними и мы. Странный народ эти цыгане! Двадцатый век, цивилизация, новые отношения и связи между людьми, городами и деревнями, странами и народами, а они бродяжничают по свету, как бродяжничали сто, а может, и тысячу лет тому назад — на лошадях и телегах. У меня интерес к цыганам с тех пор, как ты, папка, все поэму Пушкина «Цыганы» вслух читал. Ты же ее наизусть знал, помнишь:

Цыганы шумною толпой По Бессарабии кочуют. Они сегодня над рекой В шатрах изодранных ночуют…