— Ну так успехов тебе! И не забывай звонить. А то и приезжай. Не жди, пока тебя позовут.
… Шел Иван Дорошка из сельсовета домой, и мысли его вились вокруг одного и того же — разговора с Романом Платоновичей Боговиком. Вспоминал, перебирал сказанное секретарем райкома, каждое слово так и этак поворачивал, пробовал, как орех, раскусить, чтобы дойти до прямого и потаенного смысла услышанного. Нет, не все понимал он, Иван, из того, что сказал ему Роман Платонович. Знай поддакивал, делал вид, будто понимает. Да и… Не привык он, Иван, чтоб с ним так разговаривали. И кто?.. Боговик, Роман Платонович, самый, может быть, близкий ему человек, друг. Чувствовал: упреки заслуженные, справедливые. Действительно, мог, не только мог — обязан был он, Иван, позвонить в район, рассказать о панике с солью. «Не подумал» — это не оправдание. И эта жалоба… Снова он сам виноват! Нужно было поговорить с отцом, наладить отношения. Хотя насчет отца… Не ново это. Отцом его, Ивана, и прежде не раз попрекали. Чуть что — так и кололи глаза. «А батька-то твой…» Гм, что и говорить, отец у него, у Ивана, не такой, как у иных руководителей. Не революционер. Не передовик. В колхоз и то не хотел вступать, чуть ли не силком его туда, как быка на бойню, загнали. И сейчас не больно-то старается, не обольется потом на колхозной ниве. Так, делает что-то ни шатко ни валко, лишь бы день убить, лишь бы разговоров не было, что отлынивает, не хочет работать в коллективе. Это правда, чистая правда. Да ведь родителей не выбирают, уж какие есть. И разве он, Иван, не радовался бы, если б у него иной был отец, такой же, как у некоторых? «Надо было перевоспитать!» Гм, в том-то и штука — не поддается перевоспитанию, держится за старое, давнишнее, как пьяный за забор, что хочешь с ним делай. Отец живет совсем иной жизнью, верит не в то, во что я сам верю. Что ж, с таким отцом только и остается — порвать всяческие отношения. Да он, Иван, и порвал их, об этом знают и в райкоме, и в райисполкоме. Так что за отца он не в ответе, пусть сам отвечает за себя. Делянки эти в печенках сидят. Давно колхозы вокруг, а он, батька, все равно, как ходил каждую весну корчевать делянки, так и ходит. Ничего с ним не поделаешь — привычка. Чуть весна — он в лес, на вырубки. Будто инстинкт такой выработался у него. Как птиц осенью на юг тянет. Из лесничества уже не раз звонили ему, Ивану: «Штрафовать будем!» — «Ну и штрафуйте, зачем вы мне об этом докладываете?» Но так ни разу и не оштрафовали, побаиваются: сын-то председатель сельсовета… Не мне же, сыну, отца родного штрафовать, тем более что я с ним лет десять даже и не разговариваю… «А зря, зря, — подсказала, подкралась беспокойная мысль. — Надо было и заговорить первому, и отношения наладить давно. Тогда бы мог и влиять на него. А то… Больно уж легок этот путь: порвал, не разговариваю — и все тут… Что ж, это, пожалуй, верно. Но… Отец — это старое, об этом говорено не на одном заседании, когда анонимки, жалобы разные разбирали. А что-то же новое было сказано? Что?.. Харченя! — вынырнуло откуда-то, обожгло, как огнем. — Харченя — это и есть новое. «Не забывай, какое нынче время. Время и ситуация». Время, известно, неспокойное, напряженное, о войне слухи ползут, вражья всюду вон сколько разоблачили. И в колхозах, и на заводах, и в учреждениях, и в армии. Притаились, сидели тихонько, как мыши под веником, а потом головы стали подымать. Значит, почуяли что-то… Правда, нет у нас врагам разворота, видят их люди, повсюду видят, где бы те ни окопались. И разоблачают, вылавливают. Иначе и быть не может. Большой кровью заплатили мы за завоевания Октября, их, эти завоевания, надо защитить от врага. Словом, почему Роман Платонович говорил о времени — это можно понять. А жалоба, анонимка эта, Харченя… Хорошо, что догадался Апанас выйти, услыхав, что речь о нем идет. Не то бы оба неловко себя чувствовали — и Апанас, и он, Иван Дорошка. Кому-то, видно, глаза мозолит, покоя не дает, что он, Иван Дорошка, взял Апанаса Харченю секретарем в сельсовет. Даже в райком написали! Дядьку вспомнили… А при чем тут Апанас? Да и дядька тот, если разобраться… Просто стечение обстоятельств, ситуация…
… Дядька Апанаса Харчени — Нупрей, по прозвищу Заводило (очень уж горячо он держался за любую блажь, которую, бывало, вобьет себе в голову, заводился, и когда это случалось — ничем нельзя было остудить, образумить, кто бы и что ему ни говорил, он все долбил свое!), в годы коллективизации тоже не спешил вступать в колхоз.
— Я газеты читаю, в политике разбираюсь, — говорил он всякому, кто приходил агитировать его за колхоз. — Не пишут такого газеты, чтоб землю у небогатого человека отнимать. Землю можно отнимать только у кулаков да подкулачников. А у бедняка? У бедняка ничего нельзя брать. Это ж чепуха получается — советская власть давала бедняку землю, а теперь назад забирает? Быть такого не может! Покажите мне: где об этом написано?
Приехал из Ельников уполномоченный, захотел убедить Нупрея Харченю: есть-де указание ликвидировать межи — земли всех крестьян-единоличников свести в один большой колхозный клин.
— Не может этого быть, не верю! — стоял на своем Нупрей. — Покажи мне, где про это написано! — И попер на рожон…
Нупрей виноват, конечно, но при чем тут Апанас Харченя? Ну, родня, племянник он Нупрею. И что с того? За это упрекать, не доверять? Да еще эта рука у него… Валили с отцом сосну в лесу — сосна на дубе зависла.
Полез отец на дуб, чтоб сук тот, который сосну держал, обрубить. А сук — хрясь! — обломился. Сосна пошла вниз и… Похоронили отца, а у сына, Апанаса, рука левая отнялась, сохнуть стала. Он теперь как без руки. Мать старалась, учила хлопца — в хозяйстве он не работник. Десятилетку окончил. Дальше учиться?.. Средств у матери нет, да и как ее одну оставить… Пожалел хлопца, в сельсовет секретарем взял, выдвинув прежнего, Василя Кулагу, на более ответственную и самостоятельную должность — председателем колхоза. Апанас старателен, честен… Да вишь ты, кому-то не нравится, задело кого-то… В райком написали, довели до сведения, дядьку вспомнили… Гм, ситуация…»
XI
Ненавидел, многих ненавидел Евхим Бабай, но самой, пожалуй, лютой ненавистью — Дорошек. Сам не знал, не мог сказать, откуда, с чего у него такая ненависть именно к этой семье. Разве что из «зеленых» еще, когда они вместе с Пилипом в лесу прятались — боялись, что загребут их и погонят воевать. Пилипу тогда из дому приносили торбы с хлебом, с салом, тот ни дня не голодал. А он, Евхим, голодал. Некому было носить ему, да и что понесешь, если дома, в деревне, жила одна мать, жила бедно, едва концы с концами сводила. И он, Евхим, то выпрашивал, чтобы хоть душа в теле держалась, у таких же, как сам, деревенских хлопцев, только побогаче, и у Пилипа, конечно, то наловчился было помаленьку красть, потрошить чужие клети и кадушки, наведываясь по ночам в соседние деревни. Однажды его накрыли, да не охомутали, Евхим был верток — выкрутился, удрал. Ненависть к тем, кто спокойно сидел дома, а заодно и к тем, кто прятался вместе с ним в лесу, но не голодал, как он, так и ела Евхима, ровно ржавчина железо, в ярость приводила. Кончилась война, красные разбили белых. Вернулись в деревню, в свои хаты, и те, кто отсиживался в лесу, был в «зеленых». И Евхим тоже вернулся. Однако ненависть к тем, у кого было что поесть, что надеть-обуть, кто никогда ни в чем не знал и не знает нужды, не прошла. Наоборот, она росла, постоянно жила в мыслях, бередила душу, переворачивала все Евхимово нутро. Люди бросились прочищать, раскорчевывать делянки — побольше бы поля. Ткнулся было и он, Евхим. Да что ты один сделаешь! Пока сотку какую-нибудь раскорчуешь — у некоторых уже по гектару готово. Особенно старались Дорошки, все лучшие полянки заграбастали. И опять ненависть к Дорошкам, как тесто из дежи, так и перла из Евхима. Дорошки эти — что мураши: куда ни кинь, они уже там. Насмотришь подходящий кусочек, думаешь: ну, завтра пораньше сюда приду, начну корчевать. Придешь — а там уже копошатся Дорошки, ни свет ни заря вскочили, прибежали. Не сам Николай, так жена его, Ганна, или Пилип, или Параска, или Хора. Иван тоже в шапку не спал — учился, в начальство выбивался. Пилип хутор себе облюбовал, хату ставил. Параска замуж вышла, тоже на зависть, не за бедняка. Как пырей, Дорошки разрастались, ширили свои владения. Он же, Евхим, вскорости убедился: богатеем не станет. Один-одинешенек! Куда ни подайся, за что ни возьмись — один! Все сделать, всюду управиться, поспеть — хоть разорвись, не удастся. Женился, жену взял рябую, зато уж работящую — Соньку. Умелая и расторопная была Сонька, любая работа у нее в руках горела. Это и подкупило Евхима. Не знал только он, Евхим, что Сонька к тому же и плодовита, как крольчиха. Оглянуться не успел — полную хату детей нарожала. Что ни год — дитя. Прокорми-ка такую ораву… Забросил Евхим хозяйство, пошел в лесники. Хоть надрываться не надо. Целехонький день по лесу ходишь, птиц слушаешь, на деревья глядишь! Не то, совсем не то, что на поле с утра до вечера корячиться, пыль глотать. И еще одно удобство — домой носа не кажешь, не слышишь, как дети плачут, есть просят, не видишь, как Сонька одного лупит, второго голубит, третьему дунду в рот сует. Все бы ладно, да бельмом на глазу был для Евхима Пилипов сруб. Идет в лес — стоит сруб, красуется, идет из лесу — красуется, стоит. Подкрался ночью, красного петуха под стреху пустил. Пилип за лето новый сруб поднял, еще краше, просторнее. Евхим и его поджег. И повторял бы это столько раз, сколько бы Пилип ни отстраивался… «Ха, ты так, а я этак…» — прямо заходился от злости Евхим.