Вера Семеновна встала.
— Так я пойду, — сказала она, оправляя, обтягивая рукой примятое от сидения на табуретке легкое, в горошек, ситцевое платье.
— Вы только ради того и приходили, чтобы сказать, что не будете подавать в суд на моего брата? — тоже поднялся из-за стола Иван.
— У-гу, — кивнула Вера Семеновна.
— Тогда спасибо вам. — Помолчал, потом добавил: — Хотя, признаться, я и без этого знал, что вы не станете подавать в суд.
— Знали? Откуда?
— Я хоть и не педагог, но тоже людей вижу. Вы были тогда обозлены. Я вас понимал и понимаю. Вы… вспомнили тогда своего мужа…
Вера Семеновна насторожилась: «Вот оно… Ну, что, что еще?»
— Не бойтесь, я не скажу вам ничего неприятного. Живя на свете, что я заметил? Есть разные люди. У одного человека горе — он хочет, чтобы все, все на свете мучились, страдали. У другого такое же горе — он оберегает людей, чтобы, не дай бог, и у них не стряслось чего-нибудь подобного, чтобы хоть они были счастливы… Вы из таких, добрых. И знаете, когда я это понял?
— Когда? — не сводила глаз с Ивана Вера Семеновна.
— Когда вы сказали, что были против исключения Костика из школы. — Иван вздохнул, вышел из-за стола, приблизился к Вере Семеновне. — Вера Семеновна, — продолжал уже вполголоса, — не стану таиться — мне кое-что рассказал о вас Лапицкий. О вас и вашем муже, Тодоре Прокофьевиче. Он, если верить Петру Петровичу, ни в чем не виноват.
Вера Семеновна не смогла сдержаться — содрогнулась всем телом, слезы покатились у нее из глаз.
— Успокойтесь, — уже совсем перешел на шепот Иван. — Доверимся времени. Оно, время, все поставит на места…
Вера Семеновна достала из сумочки платок, вытерла слезы, снова подняла голубые глаза на Ивана.
— Только бы… — тихо, почти беззвучно проговорила она. — Только бы хорошо с ним было…
— Лапицкий говорит — все пока… хорошо. Он в Минске, идет следствие. Будем надеяться, верить — везде есть умные люди, разбирались не в таких делах. Разберутся и в деле вашего мужа…
В большой комнате послышались шаги — кто-то вошел. Вид у Ивана Дорошки сразу стал озабоченным.
— Словом, если вам что-нибудь понадобится, не стесняйтесь, приходите, — сказал он торопливо. — Вдруг я смогу вам быть полезным…
— Спасибо, большое спасибо, за все, за все спасибо, — прошептала Вера Семеновна и с опущенными глазами, как заговорщица, вышла из председательской боковушки.
XV
Он, Апанас Харченя, можно сказать, сам напросился на этот разговор. Услыхав, что секретарь райкома Боговик в разговоре с Иваном Николаевичем Дорошкой поминает его, Апанаса, он, чтобы не мешать, удалился, пошел домой. Но тот факт, что говорили о нем, и не кто-нибудь, а сам товарищ Боговик, не давал Апанасу покоя. «О чем они там? О чем был разговор, а?» — занозой засело у Апанаса в голове.
И, придя назавтра на работу, Апанас все ждал, все ловил момент, чтобы зайти к председателю, вызвать его на откровенность. Но, как назло, Иван Николаевич был все время занят — то ездил в Гудев на завод, то с лектором приезжим заждался.
И еще несколько дней не удавалось, никак не удавалось Ананасу поговорить с председателем сельсовета. Лишь в субботу случай подвернулся. И Ананас воспользовался им — вошел в боковушку, плотно прикрыл за собою дверь.
— Иван Николаевич, — начал, подергивая от неловкости плечами, — все спросить у вас хочу: о чем это вы с Романом Платоновичей говорили? Меня вспоминали…
Иван Дорошка, судя по всему, не ждал этого разговора: медленно поднял голову, долго, сосредоточенно, будто силясь вспомнить что-то, смотрел… Нет, не на него, не на Ананаса, а куда-то мимо, в угол.
— Вот что, — произнес наконец со вздохом Иван Николаевич, — разошли-ка всех из сельсовета, найди какие-нибудь дела. Чтобы никого не было. Тогда и поговорим. С глазу на глаз…
Ананасу не пришлось ломать голову, куда кого послать. Из военкомата получили целую пачку повесток, и он приказал их разнести, мобилизовав всех, кто был в сельсовете.
Вернулся в боковушку, сказал:
— Я слушаю.
Иван медлил. Перебирал, перекладывал на столе какие-то бумаги, крутил в пальцах карандаш (карандаш был очень уж остро очинён, на что Апанас обратил почему-то внимание) и упорно прятал глаза, избегал смотреть на своего молодого секретаря.
Тревога овладела Ананасом. «Что-то, видно, неприятное, — подумал он. — Иначе не тянул бы». Не дождавшись, когда заговорит председатель, спросил:
— Что, я что-нибудь не так сделал?
— Нет, Апанас.
И снова умолк.
«Чего он тянет, отмалчивается?»
— Говорите уж, чего там, — окончательно потерял терпение Апанас.
— Гм… написали. В райком написали.
— Что написали?
— Анонимку… Жалобу…
— Анонимку… И что там в ней?
— Да там… На меня. Ну, а заодно и тебя вспомнили.
— Что вспомнили-то?
— Гм… — все еще раздумывал Иван, говорить или не говорить? — Что в сельсовет… Ну-у, что в сельсовет тебя на работу взяли…
— А разве… нельзя было меня брать? — ничего, ровным счетом ничего не понимал еще Апанас.
— Дядька у тебя, Нупрей… Понимаешь?
— А-а, дядька… — И Апанас как-то вдруг растерялся, свял. Спросил почти испуганно: — Так что, снимать теперь меня будете?..
… Видели люди, как шел Апанас Харченя в тот день почему-то рано, необычно рано из сельсовета домой. Шел, как пьяный, ни на кого не обращая внимания, ни с кем не здороваясь. «Что бы такое могло случиться с хлопцем? Неужто выпил? Но ведь… Никогда вроде бы Апанас не выпивал…» — думали, диву давались соседи.
XVI
«Так что, снимать теперь меня будете?..» — вертелось и вертелось на языке у Ивана Дорошки, укором звучало в ушах — жгучим, безжалостным укором. И вчера, когда расстались с Апанасом, и сегодня, когда, несмотря на воскресный день, он, Иван — не сиделось дома! — пришел в сельсовет и, бросив взгляд на секретарский стол, не увидел за ним Апанаса Харчени.
«Гм, конечно, куда лучше было бы и не зачислять. А то зачислил — и спустя какую-нибудь неделю увольняй… Поторопился я… Надо было заранее согласовать, — думал Иван, расхаживая взад-вперед по боковушке и припоминая, повторяя про себя вчерашний разговор с Апанасом. — Но кто же… мог знать?.. Дядька этот, Нупрей… Апанас… Очень уж все это далеко одно от другого…»
Апанас Харченя стоял перед глазами: рослый, худой, с прижатой к груди сухой рукой, почти детским бледным лицом, с зачесанными набок черными как смоль волосами, с испуганной, но доверчивой улыбкой.
«Как же это я?! Э-эх!» — вспомнилось, о чем подумал было он, Иван, прежде чем ответить Апанасу на его нелепый вопрос: «Так что, снимать теперь меня будете?..»
«А может… Подумаем, как лучше сделать, чтоб и тебе, и мне, и всем…»
Хотел сказать: «Чтоб и тебе, и мне, и всем было хорошо». И не сказал, ибо уловил в этих словах фальшь.
«Не будет хорошо. Как ни поступи, все равно всем хорошо не будет», — вернулся к тому, о чем думал все это время, откладывая со дня на день разговор с Апанасом.
«Оно конечно… Можно и так, — неловко переступил с ноги на ногу, опустил глаза Апанас. — Да уж… Коль начали писать, то… добьются своего…»
«Гм…»
«И мне… — Губы у Ананаса задрожали, на глазах показались слезы. — Видно, лучше самому уйти с секретарей, чем… Уволят меня, выгонят…»
И больше не слушал, что говорил ему он, Иван. Понурился, втянул голову в плечи и пошел из комнаты. Пошел медленно, спотыкаясь, словно слепой.
«А из хлопца мог выйти толк, — думал и думал все о том же, вчерашнем, Иван. — И грамотен, и воспитан, и тактичен. И работу сельсоветскую любит, с людьми ладит. К тому же калека… Где он устроится, куда пойдет работать? И мать учила, старалась…» — жгло, мучило Ивана.
Не выдержал, вышел на подворье, на свежий воздух. Обрадовался, увидев на другой стороне улицы у колхозной конторы — новенькой, еще желтой от смолы, недавно выстроенной, — прежнего своего секретаря, а теперь председателя колхоза Василя Кулагу; тот стоял в окружении женщин и мужчин, размахивая руками, что-то говорил, доказывал. Иван крикнул: