— Да шевелись ты хоть трохи веселей!
— Без очереди, без очереди не давай!
— Не продавай по стольку, другим, может, тоже надо взять!
Выдержки у Лиды хватало — она никогда не пререкалась с покупателями, старалась не замечать иной раз грубости, обид. «Своего не докажешь, а отношения с человеком испортишь» — было ее золотое правило. И сейчас она спокойно, не обращая внимания на крики, взвешивала, отмеряла, брала деньги, считала, пересчитывала, давала сдачу. Медлительность Лиды все больше и больше злила людей. Разгоряченные, подогреваемые мыслью, что им может не хватить того, чего иные уже вон сколько нагребли, они ломали очередь, проталкивались к прилавку, гудели, переругивались.
— Что такое, почему сегодня такая толкотня? — не выдержала, спросила, в конце концов, Лида.
— А ты не слыхала — война же! — крикнул ей кто-то из очереди.
Лида не поверила, заулыбалась:
— Такая же, видно, война, как была уже… Когда Пецка напророчил.
— Не-э, девка, на этот раз не такая. Война, самая настоящая.
Лида подняла голову, посмотрела на человека, который не произнес, а горестно, словно сквозь слезы, выдавил из себя эти слова. Не верить?.. Нет, не могла Лида не поверить Порфиру Рыкулю. Очень уважаемый человек Порфир Рыкуль, слов на ветер не бросает, сто раз подумает, прежде чем что-нибудь сказать. К тому же он… отец Михася. Того самого Михася, с которым у нее…
«Что ж это будет?»
Руки у Лиды опустились.
«Накаркали… Накаркали все же…»
Считала Лида деньги, подавала людям то, что они просили, чего требовали, и не понимала, что она делает.
«Как же это?.. Если и правда — война, то всем мужчинам на фронт идти. И Михасю…»
В глазах у Лиды потемнело — они же с Михасем договорились пожениться. Даже день назначили, когда в сельсовет идти, заявление подавать. Пятница этот день. Михась хотел в четверг, а она настояла, чтобы в пятницу: в пятницу она родилась, так чтоб и замуж в тот же день…
«А теперь… Что теперь?» — лихорадочно проносилось в голове.
Снова подняла глаза, окинула взглядом людей: полнехонек магазин! Ни стать, ни повернуться. И лезут, лезут еще. Каждый норовит протиснуться скорей к прилавку, взять, ухватить что-нибудь…
«Может, выдумки?.. Неужто правда — война?»
Лица озабоченные, серьезные, глаза горят хищным, жадным ожесточением, никто уже не придерживается никакой очереди, расталкивают односельчан руками, рвутся, пробираются вперед.
— Гэй, гэй! — надрывался женский голос, чей, не разобрать. — Куда ты лезешь, чтоб из тебя дух вылез!
— Ногу, ногу-у! — плакал, захлебывался ребенок.
— Стой, падла, не толкайся!
— Лида, Лида-а! — ревел чей-то бас. — Не давай, не давай ему, он по головам пер!
— Га-а!
— Го-о! — Гу-у!
Лида уже не слышала, кто ей и что кричал, что у нее просили, требовали. Хватала с полки что попадалось под руку, несла, швыряла на прилавок, вырывала из рук деньги, наспех считала, давала сдачу и снова бежала к полкам.
Опомнилась, пришла в себя Лида лишь тогда, когда продавать уже было нечего — полки опустели, словно подметенные.
— Со склада, со склада неси!
— Ага, со склада! Тащи, что есть!
Лида хотела было пойти на склад — он был здесь же, за стеной. Но вовремя спохватилась, одумалась.
«Успею продать то, что на складе. И так еще… Что скажет Дорошка, когда узнает о том, что было в магазине».
— Нет ничего на складе! — крикнула она.
— Не может быть! — не верили ей. — Неси!
Но Лида упорно твердила свое:
— Нету! Нечего нести!
— Тогда… Газу, керосин давай!
Это и выручило Лиду. Керосин был во дворе, в специально сколоченной из досок будке. И Лида стала просить всех освободить магазин: ей, мол, надо керосин, «газу» продавать. Люди не хотели выходить, требовали, чтобы Лида открыла склад, показала, что там в самом деле ничего стоящего нет. Но с грехом пополам да с помощью тех, кто хотел взять керосину и предусмотрительно захватил с собою посудину, она выдворила всех из магазина, заперла его на замок.
Керосин разобрали быстро, за каких-нибудь полчаса. Да и было его немного — две неполные бочки. Люди сами наливали, сами мерили, сколько в какой посудине, — Лиде оставалось только считать деньги…
Николай Дорошка с обоими сыновьями попал в магазин, когда там было уже порядочно людей, но все же не столько, сколько их потом набилось. Поэтому и сам он, да и Пилип, который делал все очень уж неохотно и медлительно, даже в магазине был неповоротлив как медведь, еще успели кое-чем разжиться: набрали и соли, и материи, и консервов разных. Толком даже не помнили чего, но деньги потратили, все до копеечки. Домой возвращались, нагруженные покупками.
— Ну, что я тебе говорил? — повторял Николай, обращаясь к Пилипу, когда встречали людей, сломя голову бежавших в магазин. — Кабы не я, и ты бы глазами хлопал…
— А-а, тата, на кой мне все это, — безразлично отмахивался одной рукою (в другой у него был мешок) Пилип.
— Обожди, никто не знает, что кому нужно, а чего не нужно, — примирительно говорил отец. — Вот принесешь — оно твое…
И Николай, одобрительно подмигивая Костику, хвалил — хитер, холера, и ловок. Никто и не заметил, как очутился он у прилавка, пропустил вперед себя отца, а потом и Пилипа. Правда, на Костика наорали, сунули даже кулаком под бок. Но это все чепуха, в два счета забудется. А вот что взяли, что купили, что несут в мешках — этого уже у них не отнимешь, это никуда не денется.
— Посудины никакой на газу не догадались захватить, — огорчался, журил Костика отец. — А то бы… А то бы отоварились что надо… Ага, что надо…
И улыбался — был доволен.
III
И прежде, до разговора с Иваном Дорошкой, у Веры Семеновны не было полной уверенности, что она правильно поступила, подав заявление об увольнении с работы в университете, бросив все в Минске на произвол судьбы и уехав, почти бежав в эту глушь, на Полесье. Очень уж она боялась за себя и за дочь. «Заберут так же, как мужа, попробуй тогда доказать, что ни в чем не виновата». Дрожала вся, делалась сама не своя, когда вспоминала поздний, ночной стук в дверь, визит незнакомых, грозных людей. Тодор Прокофьевич не дежурил, дома был. «Кто?» — спросил, просыпаясь. «Свои, из больницы». Отворили, а там… Трое мужчин… «Собирайтесь, пойдете с нами». — «Куда?» — «Мы скажем».
Она, Вера Семеновна, не уехала сразу же, назавтра, — пыталась выяснить, в чем обвиняют мужа. Но ничего определенного ей нигде не сказали. А соседи по квартире, знакомые, сочувствуя, предостерегали, советовали: «Не надо зря пороги обивать. Не ищи правды. О себе, о дочери подумай».
«Никого не надо было слушать, — думала теперь, после разговора с Иваном Дорошкой, Вера Семеновна. — Погорячилась я, глупостей натворила. Кто бы нас тронул в Минске, кому мы были нужны? Что мы сделали такое, чтобы бояться, бежать? Да и Тодор, что он сделал?..»
Росло, вызревало желание — ни дня, ни часа не оставаться больше здесь, в Великом Лесе, скорее возвращаться обратно в Минск.
«Придет Тодор домой — где он станет искать нас с Тасей? Хорошо, если догадается к Лапицким зайти и Петр Петрович скажет, где нас видел. А если не догадается?..»
Рассказала Тасе о своем разговоре с Иваном Дорошкой, поделилась мучившими ее сомнениями. Впервые разговаривала с дочерью как со взрослой. Тася долго не раздумывала.
— Надо ехать домой, в Минск, — сказала как об очевидном, выношенном, давно решенном.
— Но почему ты считаешь, что надо ехать? — смотрела, не сводила глаз с дочери Вера Семеновна.
— Чтоб к папке ближе быть.
— А если и нас арестуют, придут и заберут, как забрали отца?
— Все равно надо ехать, — стояла на своем Тася. — Хоть передачу ему отнесем, записку. А то… Бросили одного, как чужого. Да и не вечно же его держать будут, разберутся, выпустят…
Тася очень жалела отца, тосковала по нем — прикрыла глаза руками, заплакала.
По правде говоря, в Великом Лесе ни Веру Семеновну, ни Тасю ничто не задерживало. Экзамены Вера Семеновна приняла, а Тася последний экзамен сдаст в понедельник. И можно ехать.