Выбрать главу

Вообще как командир Капуцкий был очень обходителен, заботлив. Не запрещал и воды напиться, если проходили мимо колодца, и перекурить в тенечке под деревом, если оно попадалось вблизи дороги. Ничего удивительного — учитель, привык с детьми ласково, по-хорошему обращаться. Но особенно воли не давал, напоминал часто:

— Товарищи, не забывайте, где вы. Порядок, порядок должен быть! Армия держится на дисциплине. На дисциплине и порядке!

И в походе, и на перекурах мужчины мало разговаривали между собой. Может, потому, что были почти незнакомы, да и каждый только что оставил родной угол. Не разговаривать людям хотелось, а вспоминать молча то, с чем недавно и так внезапно расстались, — жену, детей, свою деревню…

И Пилип, враскачку шагая рядом с Хориком, лишь изредка перебрасывался с ним словом-другим. А после того как Капуцкий разрешил ему пристроиться в самом конце команды и Пилип очутился рядом с высоким и худющим как жердь, носатым человеком (человек этот чем-то внешне напоминал Юлика Безмена), он и вовсе отдался своим думам, — как по реке, поплыл на волнах воспоминаний в родную деревню.

«Что там сейчас?»

Отец, конечно, копошится по хозяйству. То забор чинит, то дрова рубит да складывает в поленницу под стрехой хлева, то вместе с Хорой в огороде картошку окучивает, грядки полет. Этот работу себе всегда сыщет… Найдет, чем ему заняться, и Костик. А Клавдия? Что Клавдия делает? Конечно, будет ходить, как и раньше ходила, на работу в колхоз. А вечера, ночи? Она и при нем, при Пилипе, путалась с другими мужиками, атеперь, когда его нет дома? Воля вольная, куда хочешь, туда и иди…

И Пилип скрежетнул зубами, да так, что долговязый, вышагивавший на своих ходулях рядом, спросил с сочувствием:

— Что, нога так болит?

Пилип не ответил, лишь глубже втянул голову в плечи. Подумал: «Пускай с кем хочет, с тем и путается, пропади она пропадом. Глаза мои ничего не увидят, уши ничего не услышат… Да и не больно она разгонится… Не с кем. Мужчин же в армию позабирали…»

Но спустя минуту его снова взяли сомнения: «Такая найдет. Другая, может, и не нашла бы, а Клавдия… Ого, чтоб такая да не нашла… Из-под земли выкопает…»

Палило, прямо обжигало уши солнце, пылила, пылила полевая дорога. Пыль лезла в глаза, скрипела на зубах, оседала на шее, руках, на лице. Из-под шапки ручьями струился пот. Донимала, мучила жажда. Но все равно надо было идти. И мужчины, посидев на обочине под деревом или прямо на траве, снова вставали, снова шли и шли. Шли мимо посаженной ровненькими рядами и уже окученной по второму разу картошки, мимо зеленых, рослых, местами спутанных ветром и полеглых хлебов — жита, ячменя, овса. Шли, толком не представляя, куда и зачем, не зная, что ждет их впереди — там, куда идут…

IX

После того злополучного вечера, когда Костик выбил окно в хате старого Кулеша, когда догнал Тасю на гати и мог высказать ей все, что хотел, и не сказал ничего, он возненавидел себя. Разговор с братом Иваном, угроза Веры Семеновны подать на него, на Костика, в суд… нет, не то чтобы напугали, а как-то вроде бы насторожили, остудили хлопца.

«Чем черт не шутит, этак и до тюрьмы недалеко», — подумал Костик.

Работа на заводе в Гудове ему не нравилась. Возможно, потому, что была однообразной, не требовала выдумки. Катай и катай бревна. Одно распилят — подавай второе. «Ради чего я в школе столько лет учился? Чтоб колоды катать?» — размышлял иной раз по дороге из Гудова или в Гудов. Но… Ничего другого ему не оставалось, кроме как катать и катать бревна. Потому что бить лынды, просто так, бесцельно слоняться по улице, лодырничать… Нет, ни отец, ни Иван этого не позволили бы!

Кузя, Игорь и Эдик не забывали Костика. И в обед, и вечером подходили, доставали из кармана карты:

— Ну как, сыграем сегодня?

Костик глядел в землю, ничего не отвечал. Хотелось, ох как хотелось ему сыграть хоть раз, еще хоть разок в очко. И не просто сыграть, а выиграть, чтобы не они, сброды, над ним смеялись, а он, Костик, над ними. Однако в карманах у него гулял ветер, не было ни копейки, а просить у отца… Нет, не станет он больше просить денег у отца. И так еще легко отделался, когда речь зашла о тех, что на шапку давал, а он проиграл. Сказал, что потерял, и отец поверил. А может, сделал вид, будто поверил…

— Бояка! — дразнили и вместе с тем подзадоривали Костика новые друзья. — Трус!

«Погодите, я покажу вам кто я!» — грозился мысленно Костик.

А односельчанин Савка Лапоть, тоже работавший на пилораме, однажды разозлился.

— Кыш отсюда, обормоты! — прикрикнул на приставал. — Прилипли уже! Хлопец, может, человеком хочет стать, а вы… куда его тянете? В яму?!

Записок Тасе Костик больше не писал. И у окна уже не стоял по утрам, чтоб увидеть, как она будет в школу идти: начались экзамены и Тася ходила в школу не каждый день. И Костику надо было завтракать и торопиться в Гудов, чтобы не опоздать, вовремя заступить на смену. Да и как-то не по себе, горько было на душе после всего, что произошло.

«Дурень, оболтус я, — корил себя Костик. — Не умею даже с девушкой поговорить…»

Не раз щемило у Костика в груди, не раз хотелось обо всем-всем забыть и бежать к хате старого Кулеша. Только бы, казалось, издали поглядеть на Тасю, краешком глаза поглядеть… А вдруг и она увидит его, вдруг простит все, заговорит… О, какое б это было счастье, какая радость!

Но он подавлял в себе это желание, не шел на ту сторону гати, в Замостье. Почему — он и сам не мог сказать. То ли гордость не позволяла, то ли еще что всякий раз сдерживало его. «Да в конце концов, — думал он, — пусть и Тася не очень-то задается. Дочка учительницы, так и заважничала, нос задрала…»

Началась война, и Костик, словно обновился, ожил, сбросил с себя груз, давивший, сгибавший его, снова стал тем Костиком, каким был до исключения из школы. Сила, ловкость так и перли из него. На заводе делал все, что бы ему ни приказали. Помогал по хозяйству отцу. Охотно помогал, без принуждения. И в магазин с отцом и Пилипом в первый день войны с радостью пошел, и показал там отцу и брату, что он тоже не лыком шит. Был он в каком-то возбуждении. Вырвать что-нибудь у другого, схватить или пролезть туда, куда не каждый пролезет, — это, показалось Костику, его стихия. Отцова похвала вдохновила. «Обожди, тата, я еще не это могу!» — думал Костик. Единственное, о чем он жалел, — что его ловкости, умения пролезть вперед других не видит Тася. «Если б она в магазине была, если б видела! Может, и оттаяла бы, сменила гнев на милость…»

Так, в работе, в думках-мечтаниях и проходили, летели день за днем…

О том, что Вера Семеновна вместе с Тасей куда-то уехала из Великого Леса — не обратно ли в Минск? — Костик узнал самым последним. Узнал случайно. Проводив вместе со всеми на фронт мобилизованных, попрощавшись с братьями Пилипом и Иваном, он, грустный, опечаленный, как и все в тот день, возвращался в деревню. И повстречал своего одноклассника Юрку Романюка; у Юрки никто на фронт не уходил, отец у него белобилетник, но он, как и большинство подростков, тоже был на проводах, за околицей.

— Ну, как ты? — спросил Юрка, как показалось Костику, не потому, что это его так уж интересовало, а чтобы не молчать, сказать что-то.

— Я?.. Ничего, на заводе в Гудове работаю. А ты?

— Да вот экзамены только что сдал.

— И как? Небось одни пятерки?

— Трудные в этом году были экзамены, — помотал стриженой головой Юрка. — Никто из наших на круглые пятерки не сдал. Одна Тася Нестерович… Да ее нашей и не назовешь. Приехала и уехала.

— Куда уехала? — Костик рот разинул от неожиданности.

— Фь-ю-ю! — свистнул Юрка. — А ты и не знал? В Минск, домой мотанула. Война началась, она и мотанула…

— Не может быть, брешешь! — не поверил Костик.

— Что я, собака, чтоб брехать, — обиделся Юрка.

И не стал больше ни о чем рассказывать, повернулся и пошел домой. А Костик, поразмыслив, решил все же, что Юрка врет. «Подшутить, не иначе, надо мной захотел. Откуда-нибудь узнал или догадался, что мне Тася небезразлична, и дразнится…»

Дошел до хаты Кулеша, сел напротив на лавочку. Долго смотрел на окно со вставленным листом фанеры, то самое, выбитое им, — верил и не верил, что Таси нет в Великом Лесе, что она уехала.

Двор старого Кулеша был обнесен невысоким, редким, местами подгнившим и поломанным штакетником. С улицы двор просматривался насквозь, до самого луга. Во дворе буйно зеленела картошка, распластала свои плети тыква, тянулись вверх несколько подсолнухов. Под старой ветвистой яблоней — единственной в огороде — в песке копошились, греблись куры. От яблони к хлеву была протянута веревка — на ней, верно, вешали сушить постиранное белье Вера Семеновна и Тася. Ближе к хлеву, возле дровяника, лопушился табак — старый Кулеш еще курил и потому каждый год сажал табак. Да не просто табак, а мультан; курцы говорили: такого душистого и крепкого табаку, как у Кулеша, ни у кого в Великом Лесе нет. «Потому что сушить умеет».