— О чем ты? — допытывался Иван.
— Да все о том же. Как ты, а я своих людей хорошо знаю. Очень уж легковерные есть среди них. И недовольные…
— Чем недовольные?
— Мало ли чем… Колхозом. Вот и мы… Мы тоже, бывало, круто обходились с некоторыми. Чуть что не по-нашему — угрозы, а то и раскулачивали, высылали.
— Что же было делать? — Иван начинал злиться. — Им как лучше хочешь, а они… что волы — заупрямятся, и что хочешь делай. Их в рай ведешь, а они думают — в пекло…
— Крестьяне… Темные, малограмотные. Их не заставлять, а убеждать надо.
— Так убеждали же! Сколько собраний провели!
— Не собраниями их надо убеждать.
— А чем же?
— Другим. Если колхоз — выгодное дело, так чтоб каждый видел, что оно выгодное. И сам чтоб попросился. А мы спешили. Бедняки пошли, так мы середняка подгонять взялись. «Даешь стопроцентную коллективизацию!» — и все тут. Дали. И что?..
Иван Дорошка усмехался:
— Послушаешь тебя, Василь, так во всем усомнишься, даже в том, во что верил и веришь. Ревизионист ты!
— А знаешь, и Маркс кое в чем сомневался. И Ленин. Они взяли под сомнение то, что было создано до них: а нельзя ли что-то сделать иначе, нельзя ли жить по-другому, лучше? Оказалось — можно!
— Бывает, что раздумывать особо некогда — делать надо.
— И я тоже действую иной раз так же, как и ты, не подумавши толком. К сожалению. А потом подумаю и вижу: можно было сделать иначе, поторопился…
— Так, Василь, было и будет. Всего никогда наперед не увидишь и не учтешь. Когда делаешь что-то, случается, что и не так делаешь. Не ошибается тот, кто ничего не делает.
— Оно-то верно, но думать надо, ой как думать, чтоб меньше было ошибок!
— Вот и думай! На то у тебя и голова на плечах… Кто тебе не дает думать?!
Надо сказать, такие споры-разговоры между Василем Кулагой и Иваном Дорошкой всегда кончались мирно. От общих рассуждений обычно переходили к более конкретным, будничным делам.
— Ну как, подобрал ты людей скот гнать?
— А думаешь, все же придется гнать? — в свою очередь, спрашивал у Ивана Василь.
— Говорил же Роман Платонович, чтоб готовы были.
— Так мы и готовы. Хомка, думаю, не откажется…
— Одного Хомки мало.
— Женщин подберем.
— У женщин — дети.
— А мы бездетных. Клавдию, скажем, братовую твою, еще кого-нибудь поищем. Комсомольцев, молодежь…
— Ты говорил с кем-нибудь об этом?
— Нет, зачем же панику сеять. И так пройдись по деревне — чего только не услышишь. Работает радио.
— Какое еще радио?
— Бабское. И знаешь, мы сами виноваты, что дали простор этому радио. Надо было все в свои руки взять.
— Как это — в свои руки взять, если мы сами ничего не знаем? Да и то, что на фронтах происходит, никого не утешит. Наоборот.
— Все равно от людей правды не спрячешь. Так бы она шла в нашем истолковании, советском. А так… Сам знаешь… Иной раз даже в кулацком. Кто что хочет, то и болтает.
— Сход разве собрать?
— Можно и без сходов… Сводки с фронта хотя бы кое-где вывешивать. Пусть читают люди, пусть знают…
«А он, Кулага, башковитый! — открывал новое и новое для себя в Василе Иван Дорошка. — Но почему он только сейчас язык развязал, разговаривает со мной, советы дает? А когда работали вместе в сельсовете, помалкивал. Доложит, что нужно, выслушает мое мнение — и все».
Однажды, когда они были вдвоем, Иван спросил у Василя:
— Слушай, а почему я раньше никогда не слышал от тебя советов, не знал, что у тебя на уме?
— Когда — раньше?
— Ну, когда вместе работали. В сельсовете.
Василь растянул губы в доброй, дружеской улыбке.
— Честно тебе сказать?
— Конечно, честно.
— Раскрываться боялся, говорить то, что думаю.
— Почему боялся? Не верил? Мне не верил?
— Тебе-то верил. Но…
Василь не договорил.
— Ну-ну, что там у тебя за «но»?
— Были такие минуты, когда и сам себе, случалось, не верил.
— А что теперь изменилось?
— Тоже спрашиваешь, будто не знаешь, — качал косматой большой головой Василь Кулага, делая вид, что обижен. — Изменилось, многое изменилось. Без доверия теперь нельзя. Мы с тобой даже не представляем и представить не можем, что нас ждет впереди. Потому и знать друг друга обязаны. Со всех, как говорится, сторон. Чтобы не ошибиться. Потому что… Ошибка — смерть!..
XI
Из дневника Таси Нестерович.
«Папочка!
Мы в отчаянье. Мама говорит: не вернуться ли нам назад, в Великий Лес? Я не соглашаюсь, твержу свое: нет, нам надо добираться до Минска, потому что там наш дом, там — ты…
Мы уже давно не едем, а идем. Тот поезд, на котором мы вырвались из Гомеля, несколько раз бомбили, обстреливали немецкие самолеты. Почти в каждом вагоне убитые, раненые. В нашем — погибла проводница. Пуля попала ей в голову. И проводница лежала в тамбуре на самом проходе, пока ее не вынесли на какой-то станции. Проводница была молодая, светловолосая, с ясными голубыми глазами. Бегала по вагону, шутила, смеялась, успокаивала тех, кто впал в панику, испугался войны. И вдруг… Ее нет, она мертва. Страшно! Но тогда, когда в нашем вагоне убило проводницу, мы все-таки, несмотря на бомбежку, обстрелы с самолетов, еще ехали. Не так, как раньше, — часами простаивали на станциях и даже в поле, — но ехали. И когда поезд снова остановился — вблизи леса, около небольшой извилистой речушки, — мы стали выглядывать из окон: что случилось, почему стоим? Некоторые повылезали из вагонов. Оказалось, впереди разрушен мост. Машинист, железнодорожники собрались, начали советоваться, что делать. И тут — из лесу, что был сразу за мостиком, по нашему поезду застрочили из пулеметов и автоматов. Все, кто был в вагонах и около вагонов, бросились бежать. И мы с мамой тоже побежали. Не в ту сторону, где был лес, а в другую, где росла рядами картошка, было поле и куда бежали все. Наткнулись на проселок, по нему добрели до шоссе. К поезду никто уже не возвращался. И мы с мамой тоже не вернулись. По шоссе бесконечным потоком шли люди. С пожитками, с детьми. Иные ехали на подводах, вели с собою коров. Мы с мамой влились в этот поток. Когда свечерело и стало темнеть, мы хотели где-нибудь остановиться переночевать. Но люди, с которыми мы шли, отсоветовали, сказали: надо идти. Потому что днем шоссе обстреливают и бомбят самолеты. К тому же по людям стреляют парашютисты и диверсанты, которых повсюду насбрасывали с самолетов немцы. Так что очень может быть, что и поезд наш задержали те же парашютисты-диверсанты. Вот как, папочка! Поэтому всю ночь мы шли. Устали — еле ноги тащили. И проголодались-проголодались. Мы же, когда убегали из вагона, сумку с едой забыли захватить. Утром, едва начало светать, и правда налетели на нас самолеты. Из-за леса. Низко-низко опустились над шоссе, я даже летчика увидела в одном. Пролетели дальше, мы думали, нас не тронут. Но через какую-то минуту вернулись. И началось такое, что не знаю, как тебе и рассказать. Снизившись почти до земли, самолеты секанули по нам из пулеметов. Мы бросились кто куда, врассыпную. Мама побежала в одну сторону, я в другую. Упала в какую-то канавку, закрыла глаза руками и вжалась, вросла в землю. Послышалось несколько взрывов, как потом говорили — самолеты сбросили на шоссе не то небольшие бомбы, не то гранаты…
Правда, самолеты скоро улетели. Я вскочила на ноги, побежала искать маму. И увидела распластанных на шоссе и возле шоссе людей. Мужчин, женщин, детей… Они были или раненые, или убитые. Раненые кричали, стонали, плакали… Особенно женщина одна, которой пуля попала в ногу. «Помогите, люди добрые, помогите…» Подбежала я к женщине, а там уже люди, и среди них мама. Мы плакали обе от радости, что нас не задели пули, что мы живы. Потом стали перевязывать раненой ногу. Мама разорвала свою рубашку, начала бинтовать рану. Но кровь не останавливалась, так и хлестала… Мы не знали, что делать. Тогда подошел один дядька, перетянул женщине ногу веревкой. Не знаю, удалось остановить кровь или нет, потому что в это время из-за леса опять вынырнули самолеты. Наверно, штук шесть. Папочка, видел бы ты, что они вытворяли. Раз десять пролетали низко-низко над шоссе взад-вперед и все время строчили из пулеметов, бросали бомбы. Диву даемся, как мы живы остались, убежали из этого пекла…