Выбрать главу

Как ты там, папочка? Говорим иногда с мамой: а если и правда немцы взяли Минск? Что они с тобой сделают? Да и где ты? Что жив — мы не сомневаемся. Не можешь ты погибнуть, не повидавшись с нами. Не можешь! Ты должен это знать и оставаться живым, живым, живым.

Не знаю, сколько мы пробудем в Запесочье. Мама говорит, выждем. Да и отдохнем. А я не хочу ждать. Идти хочу в Минск…

Люди в Запесочье хорошие, душевные. Никогда раньше не думала, что у нас всюду такие хорошие люди. Все сочувствуют, помогают чем могут, последним делятся. И тут вот люди и молока нам принесли, и хлеба. И никто никакой платы не требует. Да у нас и платить-то нечем. Все, что захватили в дорогу, либо побросали, либо растеряли…

Как ни тяжко, но мы сейчас в доме, под крышей. Есть где и от дождя укрыться, и переночевать. Мама так вон на кровать упала и примолкла, наверно, спит. Устала она очень за дорогу, едва ноги таскает. А я вот передохнула чуть-чуть и снова могла бы идти. Но пока, папочка, обождем. Может, и правда, немного схлынут немцы. Видеть их не могу — ползут, как гусеницы, и ползут. На машинах, танках, мотоциклах и просто пешком… Самодовольные, самоуверенные…

Только сейчас я оценила, что значит мир, крыша над головой, что значит ничего не бояться. Какое это огромное счастье! Даже сидеть в обычной хате вот так, как мы с мамой сейчас сидим, — и то радость. Пускай даже хата и чужая… Вот вытянула я на скамье ноги, положила голову на стол — и чувствую, как подбирается ко мне, охватывает всю, обнимает дремота, сон. Прощай, потому что я уже почти сплю… Все-таки и я уста…»

XVII

Разговор с Иваном Дорошкой лишь на первый взгляд ставил как будто все на свои места. На деле же ясности он ни во что не вносил, наоборот — внес разлад, целую бурю в мысли и в душу Апанаса Харчени, поставил с ног на голову то, что открылось и утвердилось за годы и уже, казалось, навеки останется таким, каким было и есть. Несколько дней Апанас не выходил со своего двора. Ковырялся в огороде, помогал матери мотыжить и полоть грядки, чинил забор, подпирал яблони в саду. И думал, думал обо всем, что произошло, что так нежданно свалилось на его голову. Нет, он не рвался на должность секретаря, не стремился во что бы то ни стало удержаться, — ему был непонятен еще вкус власти, он не испытывал особой радости от своего положения. Задевало иное. Выходит, он не такой, как все, за ним числится то, чего нет за другими, за большинством, и что не только сегодня встает у него на пути, но будет мешать и в дальнейшем. А он еще о чем-то мечтал! Поработает некоторое время в сельсовете, а потом… Поступит учиться. Даже факультет облюбовал — историко-филологический. История привлекала Апанаса своими поворотами. Прямо не верится, что на земле жило до нас столько людей, было столько самых разных государств, властей и властителей. И всего этого нет, все кануло. Государства распались, возникли новые. Народы, властвовавшие над другими, сами попали под чью-то власть. Что уж говорить о разных там королях, царях: жили они — все пред ними падали на колени, а умерли — и забылось, что они существовали… Причем, это — если вообще брать историю, старину. А если обратиться к более близкому, к Беларуси, например, или даже к своему полесскому краю, к деревне, где родился и живешь? Чего только тут не происходило! И как мало все это изучено, как мало мы об этом знаем! Андрей Макарович, директор школы, посеял в душе Апанаса семена любви к истории, и он видел, чувствовал: жить уже не может без того, чтобы не изучать прошлое. Ибо только в сопоставлении с прошлым можно должным образом судить о современности, представить себе будущее. К тому же… По земле, по которой мы ходим, ходили и до нас люди. Что они думали, куда, к чему стремились?..

Была и еще одна мечта у Апанаса, которая гнала его именно на историко-филологический факультет: он давно втайне от ровесников писал стихи. Стихи несовершенные, это Апанас и сам знал. Но все же это были стихи. Они рождались как-то неожиданно и сами ложились на бумагу. Невесть откуда возникала музыка, потом эта музыка сама собою выливалась в слова. Слова низались в строчки, возникал рисунок, который затем обретал законченность и смысл. Лишнее отпадало, как глина, когда что-нибудь лепишь. И… стихотворение готово. Охватывала радость. Смотри-ка, он написал стихотворение!.. Конечно, не такое, как у Пушкина или Купалы, но все же… стихотворение. «Поехать бы подучиться малость — может, и у меня бы получше стихи сложились…» — думал Апанас. Думал так — и читал, упорно читал то историю, то учебники по литературе и языку: готовился поступать в институт или в университет. И вдруг… Анонимка эта, дядька Нупрей… «Если в райком написали, то могут и еще куда-нибудь написать. И нашел кто-то чем попрекать! Дядькой… А этот дядька с тех пор, как погиб отец, и носа в их хату не показал. Словно и не родной отцу брат был, словно Апанас и не племянник ему. Чужие люди помогали, а дядька… И на своем-то поле не шибко старался. Хлебом его не корми, дай только порассуждать, показать, особенно перед новым, приезжим человеком, какой он умный, начитанный, сколько всего знает… Вот язык и довел до беды… И не только самого дядьку, но и… Ведь если нельзя мне секретарем в сельсовете работать, то… разрешат ли в институте, в университете учиться?..»

Эти тревожные мысли не разогнала, не развеяла даже война. Потому что война была для Апанаса чем-то далеким, лично его, их семьи она не касалась. Идти в армию из их хаты было некому, а что до немцев… Апанас был уверен, ничуть не сомневался — Красная Армия разобьет немцев. И недели не пройдет — война кончится. И конечно же нашей победой.

У Апанаса было свое горе, и оно, это горе, заслоняло то, другое, общее для всех.

Шли дни, и боль у Апанаса то унималась, то опять вспыхивала с новой силой. Иной раз казалось: никакой трагедии не произошло. «Нельзя работать в сельсовете? Ну и что?.. Разве другой работы не найдется?.. А институт?.. Вдруг примут? Откуда я взял, что не примут?.. Тем более что поступать-то я собираюсь на заочное… На дневном материально не вытяну, потому что помочь некому… А не поступлю — можно и без института жить. И историю изучать, и стихи писать…»

— Ничего, мама, как-нибудь проживем, — утешал, успокаивал в такие минуты Апанас не столько мать, которая смотрела на сына горестными, полными слез глазами, сколько самого себя. — Не пропадем!..

Но минуты успокоения сменялись минутами отчаянья. Возникало желание — ни дня не оставаться в деревне, уехать отсюда. Куда — Апанас не знал, лишь чувствовал — надо уехать. «Там, куда я уеду, никто про дядьку знать не будет, никто не попрекнет…»

Неудачи Красной Армии, наступление немцев встревожили, обеспокоили Апанаса. «Так, чего доброго, немцы и сюда, в Великий Лес, придут. А что, Минск вон, говорят, уже взяли, бои где-то под Смоленском. А придут немцы — что мне делать? Комсомолец, секретарем в сельсовете работал… Что меня вынудили уйти с должности, это… Этим не оправдаешься…»

И Апанас, ничего не говоря матери, стал готовить себя к тому, чтобы оставить Великий Лес. «Во-первых, под немцами не буду. А во-вторых… Случай, пожалуй, удобный: ухожу в беженцы. Там видно будет, как быть и что делать. Жаль, конечно, бросать мать, деревню. Но и здесь… Не оставаться же вечно изгоем, да еще если немцы…»

Намерение покинуть деревню, уйти в беженцы вызревало с каждым днем, обретало направленность и определенность. «Там никто меня знать не будет. Я буду таким же, как все…»

И однажды Апанас, собравшись с духом, сказал матери, чтобы собирала его в дорогу.

— В какую дорогу? — испуганно взглянула на сына мать.

— Пойду я…

— Куда ты пойдешь, сынок?

— Куда люди идут. — Чувствуя, что матери сказанного мало, добавил: — В беженцы.

Мать как стояла посреди хаты, так и запричитала:

— В какие беженцы, сыночек? Из дому, в такое беспокойное время…

Апанасу и самому не очень-то хотелось уходить, оставлять родной угол. Но решение было принято, и он сказал:

— Сюда немцы скоро заявятся.

— Откуда ты это взял? — вытаращила на сына заплаканные глаза мать. — А вдруг их не будет.