Выбрать главу

— Я осторожничаю, а ты и того больше.

— То, что мы собираемся делать, требует осторожности.

— Правильно говоришь. И о семьях, между прочим, тоже правильно, что беспокоишься. Я своих этими днями думаю отправить…

— Куда? — заинтересовался Василь.

Иван снова задумался — говорить Василю правду или умолчать? «Опять будет обида, если не скажу…»

— Жена родом из Камаринского района. Туда, в деревню, видно, и отправлю вместе с детьми.

— В самом деле — тебе проще… А мне, что мне делать?

— Может, в эвакуацию?..

— Не хотят. Говорил и жене, и детям — не хотят. Да и поздно. Немцы далековато уже зашли. И прут быстро…

— Так хоть бы в другую деревню перебрались, а?

— Надо будет подумать, потолковать с женкой…

Приближалась деревня. Василь соскочил с Ивановой подводы, отвязал вожжи, пересел на свою.

Дальше ехали каждый на своей подводе, думая каждый о своем.

XX

С того дня, как услыхал Иван Дорошка, что началась война, что Красная Армия отступает и в Великий Лес могут прийти немцы, нет-нет да и обращался мыслями к семье — жене, детям. Что делать с ними? Оставить в Великом Лесе или переправить куда-нибудь в более безопасное место? Особенно часто стали эти мысли приходить, когда его не послали на фронт, велели оставаться дома. Не раз и сам он, Иван, и Катя затрагивали в разговорах то, что было больно для обоих, не раз то жарко, доходя до раздражения, то спокойно, мирно обсуждали этот вопрос. Ясно было и ему, и Кате: в случае оккупации оставаться в Великом Лесе нельзя, куда-то надо уходить. А куда? Идти с другими беженцами? Но кто может с уверенностью сказать, что немцы не захватят их в пути, не догонят? К тому же дорога… Легко ли в дороге, да еще с двумя малышами. И Кате первой пришло в голову — податься к родителям, в Комаринский район. И добираться не так уж далеко, и отец, мать там, в случае чего — помогут, за детьми присмотрят. Ничего лучшего, чем родное отчее гнездо, кажется, нет и быть не может. И поскольку он, Иван, согласился, ничего иного предложить не мог. Катя помаленьку собиралась в дорогу. Перебрала небогатые свои пожитки, одно постирала, другое подлатала и все, без чего ни она, ни дети не могли обойтись, увязала в узлы; остальное, не особо ценное, громоздкое, чего не унесешь, не возьмешь в дорогу, отложила, и однажды вечером вдвоем с мужем зарыли все это во дворе под яблоней. Отдельно спрятал все, что могло ему понадобиться из одежды и в обиходе, и Иван — бросил мешок, собранный женой, на подводу и отвез в лес.

Теперь в доме было голо и неуютно. Жили с сознанием: не сегодня завтра надо будет трогаться в дорогу, расставаться со всем привычным, устоявшимся. Сыновья — трехлетний Петрик и Андрейка, который только-только начинал говорить, — как-то примолкли, насторожились и все будто чего-то ждали — похоже, чувствовали, что им предстоит скорая разлука с домом, с отцом. А Катя становилась все более ласковой, жаркой по ночам, словно хотела отдать и взять то, чего не успела отдать и взять за годы совместной жизни с мужем, даже прихватить кое-что и из будущего, чего, возможно, потом не получишь. Она то вдруг обнимала Ивана, целовала в шею, в губы, то, упав ему на грудь, плакала, заходилась слезами. Иван, привыкший сдерживать свои чувства, так как считал, что человек должен жить иным, более важным и нужным, тоже расслабился было, дал себе волю. Возвращался из ночной поездки и в ласках жены забывал обо всем до самого утра. И хотя чувствовал, что пора, пора ему расставаться с женой и детьми, все не расставался — задерживал их в Великом Лесе. Все же любил он свою Катю, и Катя тоже любила его, Ивана. Это с особой силой почувствовал Иван в последние, прощальные дни.

— Иванка, не смогу без тебя жить, — шептала Катя, когда они оставались наедине. — Береги себя! Береги, потому что… Не станет тебя — и мне жизнь не в жизнь…

Иван закусывал до крови губы, ему тоже становилось не по себе, когда представлял, как он будет жить без Кати, без своих милых щебетунов, и, чтобы не расплакаться самому, принимался целовать Катю. Никогда прежде не целовал ее так часто, до самозабвенья, никогда не отдавался так чувственности и ласке, как в те дни и ночи…

Но рассудительность брала свое. Оставаться вместе с каждой прожитой минутой им становилось все более опасно.

— Надо ехать, — сказал однажды Иван. — Медлить больше нельзя.

Катя и сама это знала, но возразила:

— Еще одну ночь переночуем в своем доме.

Иван согласился.

Прошла ночь. Утром все тот же разговор:

— Ехать вам надо! Сегодня же… И та же самая просьба:

— Еще одну ночь. Одну-единственную…

Не хотелось и Ивану расставаться с Катей. Тем более, обнаружилось: не все еще собрано, упаковано. Прошла ещё одна ночь. А утром опять:

— Иванка, еще одну ночку вместе побудем. Может, последнюю… Не доведется уже нам ночевать в этой хате…

— Почему это не доведется? — спросил Иван и почувствовал, как у него дрогнуло сердце.

— А то не знаешь… Немцы же идут.

— Ну и что? Придут и уйдут.

— А что после себя оставят? Пепел. А хата эта… Хоть и кулацкая, а двух сынков нам дала. Да и жили мы тут нехудо.

— Можно было, наверно, и лучше жить.

— Не хочу лучше. Если б так до конца — я была бы счастлива.

Но Иван не поддался на уговоры:

— Собирайся, Катя. Ночку мы вместе пробудем. Но не в хате, а в дороге. Поедем. Смеркнется — и поедем…

Сказано — сделано. В сумерках подъехал, погрузил на телегу домашний скарб, узлы с одеждой. Разостлали постилки, достали подушки, уложили на возу детей спать. И поехали. Поехали не через Ельники, а более коротким путем — через леса, болота, через удаленные от железной дороги и шоссе деревни… А хату, которая столько лет давала им, прибежище и в которой столько пережили разного, и хорошего, и тревожного, даже не заперли на замок…

… В тот же день, когда Иван Дорошка не пришел, как всегда приходил, на работу в сельсовет, кто-то принес в Великий Лес новость, будто немцы заняли Ельники. Заняли без единого выстрела — наши войсковые части, отступавшие через райцентр, не задерживались там, спешили поспеть к Днепру, на переправу…

Часть третья

I

Спешили попасть к Днепру, на переправу, не только наши войсковые части, отступавшие под натиском превосходящих сил врага. Спешило к Днепру и много другого люда — те, кто не хотел или не мог оставаться дома и сам по доброй воле пустился в путь, в эвакуацию, кто по долгу службы или по приказу вёз в тыл различные документы, демонтированное оборудование заводов и фабрик, гнал колхозный скот.

Дороги походили на реки, когда те выходят из берегов. Казалось, все, что только могло ходить, двигаться, было тогда на дорогах. И дороги, не вмещая всех, кто куда-то торопился, бежал, внезапно раздались в ширину, отхватили изрядные полосы у полей, лесов и лугов. Потоки, реки людей, скота, машин, подвод все стремительнее стекались в одно место — к Днепру, к переправе.

… Стекались, того не ведая или не веря тому, что слышали, что было горькой действительностью, — немцы давно уже разбомбили паром, давно уже через Днепр нет никакой переправы…

* * *

«Ну вот, слава богу, самое страшное, кажется, позади, — подумал Апанас Харченя, когда, прежде чем войти в лес, скрыться в гуще кустов и деревьев, оглянулся, посмотрел в последний раз издали на знакомую с малых лет деревню, на мать — она все еще маячила одиноко у креста на дороге, маленькая, сгорбленная, и не сводила глаз с него, сына. — Ничего, поплачет да и успокоится. И я тоже хоть малость приду в себя от этих непрестанных слез, уговоров, упреков… Так и матери будет легче, и мне…»

Очень уж боялся Апанас расставания. «Вдруг не выдержу, расплачусь… Или — еще хуже — размякну и вообще никуда не уйду, останусь в деревне…»

Теперь, печатая башмаками следы на сухом слежавшемся песке, Апанас был чуть ли не на седьмом небе. Все же выдержал, не заплакал, не поддался жалости. Будто крылья выросли за спиной. Он не шел — летел. Хотелось скорее очутиться как можно дальше от дома, от всего, к чему прирос душою, без чего еще вчера не мыслил своей жизни и что — куда ни погляди, на чем ни останови глаз — словно руками держало его, молило: не покидай, не уходи, оставайся здесь, с нами. И как Апанас ни храбрился, как ни хорохорился, ни уговаривал себя, что он счастлив, все же глубоко-глубоко, на донце души, лежала какая-то тяжесть, стыл какой-то холодок, ныла заноза сожаления, боли — не что-нибудь покидает, а мать, родной угол, идет в неизвестность, в чужой далекий мир.