«Куда? Что ждет меня там, на нехоженых дорогах, в неведомых краях?» — нет-нет да и возникало, проносилось в голове.
Этот холодок, эта боль постепенно овладевали душою и сердцем, будили беспокойные мысли, сеяли тревогу, перерастали в неуверенность, страх. В полдень, когда Апанас подходил к Ельникам, родился, возник перед ним вопрос:
«Н-да, если все будет хорошо… А если?..»
Он и сам не знал, не представлял себе, что может скрываться за этим «А если?..». И потому уже боялся, испытывал страх перед тем, что может случиться.
«Это ведь не дома, в деревне, где и меня все знают, и отца моего, и мать, да и я всех знаю. А там… Случись что, кто меня спасет, кто поможет?..»
Пополудни, когда присел отдохнуть на обочине дороги в тени старого раскидистого дуба — дуб этот стоял в гордом одиночестве посреди поля, маня под сень своих густых зеленых ветвей каждого, кто проходил мимо, — Апанас и вовсе пал духом. Радости, приподнятости, с которыми пустился в путь, как и не бывало — словно испарились, выветрились.
«Что ждет меня там, в конце дороги?» — уже не напоминал время от времени, а мучил, терзал вопрос.
Развязав бечевку, которой аккуратно, петлей, была затянута торба, достал хлеб, вареные яйца, сало, соль — решил подкрепиться, пообедать.
И снова охватили, навалились мысли о доме.
«Как там, в деревне, что мать, оставшись одна, делает? Она же, бывало, никогда не сядет без меня ни завтракать, ни обедать, ни ужинать. Неужели и сейчас не ест, ждет — вот-вот я приду, вернусь…»
Зажмурил глаза. А в глазах — мать. Она в цветастой бумазейной кофте, в широкой шерстяной юбке хлопочет у печи, достает черный, весь в копоти чугун, наливает в глиняную миску на славу упревшие щи с грибами, несет на стол — щи пахнут вкусно-вкусно, так и подводит живот…
«Н-да, — пожевал губами, сглотнул слюну Апанас и, открыв глаза, с тоской посмотрел на хлеб, яйца, сало, соль, разложенные на траве. — А может, не идти никуда, вернуться?»
И тотчас решительно прогнал прочь и заманчивые видения, и эту предательскую мысль.
«Нет-нет! Нельзя мне возвращаться. Надо идти. Идти туда, где нет и не будет немцев, где никто-никто меня не знает. Иначе мне… Худо, ох как худо будет. Немцы придут — секретарем сельсовета был, комсомолец. Не придут — опять же дядька… Э-эх!»
II
Когда Василь Кулага, новый колхозный председатель, как-то под вечер, отозвав Хомку в сторону, чтоб никто не подслушал, таинственно сказал ему чуть не в самое ухо, что придется, видно, гнать в тыл коров, и погонит именно он, Хомка, — «больше некому, из мужчин, считай, ты один остался», — так и сказал: «из мужчин ты один остался», — уже тогда Хомка подумал: нелегкая выпала на его долю работка. Нет, не то чтобы Хомка знал, каково это — гнать в тыл коров. Знать не знал, но догадывался. Еще бы — как-никак весь свой век, можно сказать, протопал с пугой за коровами — то за единоличными, потом за колхозными — и, слава богу, чуток знал, что такое коровы. И все же не представлял себе Хомка, подумать даже не мог, как трудно будет с коровами в дороге, где все чужое, не знаешь, где луг, а где водопой. Да что луг, что водопой — не знаешь, что там в трех шагах впереди. А надо же, чтоб коровы и напаслись, и напились, и жвачку пожевали, и полежали. Да и подоить каждую вовремя надо. Иначе молоко перегорит, коровы доиться перестанут. И хотя, казалось бы, все-все предусмотрел Хомка, когда собирался в путь со стадом, и женщин захватил, чтоб три раза в день сдаивали коровам вымя, но вскоре выяснилось: всего никогда, как ты ни старайся, не предусмотришь. В первый же день несколько коров посбивали то ли о камни, то ли о корневища деревьев копыта, в кровь ободрали ноги. А мази-то, мази Хомка никакой с собою не взял. Две самые лучшие коровы — больше, чем они, молока в колхозе ни одна корова не давала! — совсем обезножели, не могли идти. Едва до деревни придорожной — называлась деревня Маньки — догнали. Там пришлось этих коров и оставить. И как оставить! Справки и то никто никакой не дал, даже просто так, без справки не хотели брать, едва уговорили местное начальство.
«А если еще какая захромает? — размышлял Хомка. — Чем так, без всякова-якова оставлять, так уж лучше прирезать. Хоть шкура останется для оправдания. Только вот с мясом что делать? Оно же, непосоленное, сразу испортится, провоняет…»
Были и другие непредвиденные осложнения. Куда, скажем, девать молоко, которое надаивали Пилипова Клавдия и Хорикова Надя? Председатель, Василь Кулага, когда отправлял Хомку с коровами, наказывал, чтобы не транжирили, а сдавали государству на приемных пунктах. Но уже на второй день обнаружилось: молоко можно было сдать не в каждой деревне. Там же, где и были молокопункты, либо совсем не принимали, либо принимали очень уж неохотно — и с тем, что у них было, не знали, что делать. Пришлось раздавать его случайным людям, а то и выливать прямо на дорогу. Клавдия, та быстро сообразила, предложила: чем носить ведрами молоко в бидоны, потом выливать его куда попало, а бидоны и ведра мыть, так лучше уж сразу сдаивать в песок… Хомка возмутился: «И это ты мне говоришь? А ты знаешь, что такое молоко?!» — «Я-то знаю, — ответила Клавдия. — А вот ты, видать, не знаешь, каково таскать полные ведра к бидонам, а потом выворачивать те же бидоны в песок, мыть их!»
Вообще с первого дня у Хомки с Клавдией пошло наперекосяк. Не за коровами смотреть Клавдия в дорогу пустилась. Восседая на возу, все стреляла глазами по сторонам, выглядывала какого-нибудь мужика. Встретится иной горемыка — Клавдия так и уставится бессовестно на него, словцо-другое бросит, словно веревку, чтоб заарканить человека, к себе притянуть. Тьфу, глядеть противно. Бесстыдница, да и только. Один блуд у нее на уме. Даже к нему, к Хомке, пробовала клинья подбивать. В первый же вечер, еще не так и далеко от дома отошли. Остановились на ночлег в лесочке посреди луговины. Разожгли костер, есть наварили. Поужинав, сразу и спать стали укладываться. Клавдия с Надей на возу, а он немного поодаль, возле кострища, постель себе устроил. Из веток и лапок сосновых. Сверху, чтоб помягче было, сеном прикрыл — из стожка, что на лугу стоял, надергал. Укрылся свиткой, которую так, на всякий случай, захватил из дому, лег, смотрел какое-то время на небо, белым-белое от звезд — столько их высыпало, уже и дремать было начал, как к нему, слезши с воза, Клавдия подошла. «Не спится что-то», — прошептала тихо и присела с краю его немудрящей постели. «Чего это тебе не спится?» — удивился Хомка. «И сама не знаю». — «Неуж не устала?» — «Э-э, — засмеялась Клавдия. — Куме не то на уме». И смотрит на Хомку, ни дать ни взять кошка блудливая. И глаза горят. Хомка отодвинулся подальше от Клавдии — вспомнил вдруг, что говорили о ней в деревне: очень уж ласая до чужих мужиков. А Клавдия ближе, ближе к Хомке льнет. Он от нее, она — к нему. «Сдурела ты, что ли? — не выдержал Хомка. — Этак я сейчас с постели на землю сползу». — «А ты лежи, не сползай». — «Как же мне лежать, если ты… меня, почитай, столкнула». — «Так я ж, может, тебя не съем». — «Съешь не съешь, а в грех введешь». — «Грех в мех, а спасенье в торбу». И руки протянула, чтоб обхватить, обнять его. Но он, Хомка, вскочил проворно, сказал: «Ступай отсюда, все равно ничего у тебя не выйдет. Я до чужих баб не охотник. У меня своя есть». — «Дурень, вот дурь и городишь. Своя, чужая… Будто чужая не может стать своей, а своя — чужой?.. Когда-то же и Парася твоя была тебе чужой…» — «Ты Параси моей не трожь. Мало что была чужой. Теперь — своя! И не приставай, не подбивай на грех — не выйдет!» — «Я и не пристаю. Только думала…» — «Что ты там думала?» — «Что мужчина ты». Посидела-посидела Клавдия на Хомкиной постели, да так ни с чем и ушла. А Хомка, опять оставшись один, спать не мог — до рассвета не сомкнул глаз.
А когда небо на востоке занялось зарею, заулыбалось во всю ширь, вскочил на ноги, Клавдию и Надю разбудил, велел коров доить — и в дорогу.
С того вечера или, вернее, с той ночи и взъелась Клавдия на Хомку, почти не заговаривала с ним. А если и скажет слово, то не просто так, а с ехидцей. «А я-то верила, что и правда кривое дерево в сук растет», — скажет и рассмеется. Обходил Хомка Клавдию, старался держаться подальше от нее. Если что надо — Наде приказывал, Надю просил. Так ведь и Надя хоть и девчонка совсем, а тоже с норовом. Как заладила с первого дня — зачем коров этих гнать, пусть бы дома, в деревне, оставались, — так и талдычит свое. Пробовал Хомка и доказывать, что надо угнать коров в тыл, чтоб врагу не достались, пробовал и журить — нельзя, мол, так рассуждать, как Надя рассуждает, да где там! Упрямая девчонка! И сама бы из дому никуда не поехала, и не хочет, чтоб коров куда-нибудь далеко угоняли. К тому же ленивая, не приведи бог. День-деньской будет на возу лежать, не прикажешь, так и не слезет. Оно, конечно, если б Клавдия иначе к нему, к Хомке, относилась, то и Надя, возможно, по-другому бы себя вела. А так… Насмешки, шуточки, да и не слушается ни в какую. Что ни прикажи — посмеется, передразнит. А сделать — как ей в голову стукнет. Захочет — сделает, не захочет — нет. И заставить… Как ты ее заставишь? Упрашивать, стыдить… Кого и перед кем?.. Припугнуть… Но чем такую припугнешь?..