И не выдержал, снова обхватил рукою жену, привлек к себе, стал целовать в губы, в соленые от слез щеки, в глаза…
Проснулись дети — первым Андрейка, затем вскоре и Петрик; надо было подумать, как их накормить. Да и конь за ночь устал и проголодался.
И Иван Дорошка стал присматриваться, где бы сделать остановку, чтоб и коня попасти, и костер разложить — сварить детям что-нибудь на завтрак.
V
Не знал, не догадывался Иван Дорошка, что за ним, за всем тем, что делал он по ночам в лесу, следил чужой глаз. Жадный, недобрый глаз.
… Это совсем случайно вышло: Евхим Бабай, слоняясь без всякой цели по лосиным и волчьим тропам, набрел на большую свежую яму, не для забавы, надо полагать, вырытую на высоком холме в бору недалеко от Потапова стойла. «Кто бы это мог ее вырыть здесь? И зачем?» — задумался Евхим. Постоял, потоптался на месте, но, так ничего и не сообразив, пошел дальше.
Назавтра, проходя снова мимо Потапова стойла, нарочно свернул в бор, чтобы взглянуть на яму, которую видел накануне. И не нашел ее — на месте ямы высилась куча сухих веток, хвороста.
«Что бы это могло значить?»
Сдвинул хворост в сторону, копнул носком сапога еще не слежавшуюся, рыхлую землю. Посмотрел вокруг, облюбовал нетолстую сухостоину, выломал что-то вроде кола. Распарился, взмок, пока колом и руками снял изрядный слой земли.
«Солома? А-а-а…»
Еще больше удивился Евхим, когда, отвернув солому, увидел под нею зерно — рожь.
«Кто его сюда натаскал? И не свое же, конечно, — краденое, колхозное».
Вспомнил, как возвращался однажды из лесу — еще войны не было — и чуть не запахал носом землю, споткнувшись в ольшанике о мешок. Выругался, пощупал, что в мешке, — там было зерно, ячмень.
«Ячмень? Но кто же его сюда приволок?»
Взвалил мешок на плечи, отнес на добрый километр в глубь леса. Разгреб муравейник, положил в ямку мешок. Укрыл, присыпал его, вышел на дорогу. Отряхнулся от иголок и муравьев, еще сонных, вялых после зимней спячки, и как ни в чем не бывало подался домой. Уже на выходе из лесу встретил Матея Хорика — тот торопился, прямо-таки бежал в лес. Без пилы, без топора.
Поздоровались.
— Ты куда это на ночь глядя? — спросил просто так, на всякий случай Евхим.
— Да, понимаешь, бочку под березовик в лес отвез… Так вот иду, гляну, что там…
Евхим Бабай знал: никакой бочки под березовый сок Матей Хорик в лес не отвозил. Кто-кто, а Матей Хорик… Нет, никогда он не собирал сока. Да и сок-то давно-давно уже не идет.
«Хоть бы сбрехал гладко», — подумал Бабай.
Попрощались, и каждый пошел своей добротой: Матей Хорик в лес, Евхим Бабай из лесу.
Но любопытство — что все же выгнало так поздно Матея Хорика из дому? — разбирало Евхима. Да и мешок с ячменем не давал покоя. «Еще, чего доброго, напорется на муравейник, в котором…»
Незаметно юркнул в кусты и издали, крадучись от дерева к дереву, стал наблюдать за Хориком — куда тот пойдет, что будет делать?
А Хорик сперва углубился в лес, потом вернулся, направился в ольшаник, где Евхим Бабай нашел мешок с ячменем.
«Неужто это Матей мешок притащил?»
Евхим не сводил глаз с Матея. А тот, покрутившись в ольшанике и не найдя того, что спрятал, кинулся было в поле, потом, спустя какую-нибудь минуту, опять вернулся в ольшаник. Топтался, кружил, но того, что искал, все не мог найти.
Смерклось, темнота уже довольно густо окутала кусты, стволы деревьев, все вокруг. А Матей Хорик, не веря, видать, самому себе, топтался и топтался в ольшанике, искал то, чего там уже не было.
«Ловко же я его нагрел, а?»
Домой тогда Евхим Бабай возвращался поздно. Ждал, не мог не посмотреть, с каким видом будет идти из лесу Матей Хорик. Месяц не месяц — какой-то обмылочек выплыл. Но и от него посветлело. Да настолько, что, когда Евхим Бабай очутился на поле, стало видно: оно только что вспахано и забороновано. «Вот оно что, Матей ячмень тут сегодня сеял, — догадался Бабай. — И мешок с семенами колхозными украл, в ольшаник отволок. Думал, стало быть, поживиться…»
Тогда же, придя домой и поужинав, Евхим Бабай взял жену и повел ее к муравейнику. Откопал мешок, отсыпал из него немного зерна в торбочку жене, и вдвоем за одну ходку притащили его в хату. И всю весну горя не знали — толкли ячмень в ступе, мололи на жерновах и ели почти каждый день те кашу, то оладьи…
«Наверно, и тут то же самое — наворовал кто-то колхозного жита и спрятал в яме, — подумал Евхим. — Только очень уж далеко от деревни. Можно было и поближе спрятать».
Прикрыл жито соломой, присыпал землей. И веток, хворосту снова поверх ямы навалил: все, как было.
«Пригодится житце. Вот только бы перепрятать».
На следующую ночь Евхим пробрался в деревню, к своей хате, — надо было взять лопату, чтобы выкопать новую яму под зерно.
Деревня спала. Тишина повсюду была такая, что прямо в ушах звенело. Хоть бы стукнуло что-нибудь где, звук какой раздался. Даже лая собак и то не слышно. И темно, хоть глаз коли. Едва тропинку в свой огород нашел.
По тропинке, чутко прислушиваясь, двинулся к хлеву. Корова услыхала его, завозилась — наверно, встала. Хрюкнул в своем закутке кабан. И Евхим прирос к забору — а вдруг в хате милиция, ждет, когда хозяин вернется, чтобы арестовать?
Все же, превозмогая страх, перемахнул через перелаз во двор. Сунулся в погреб, взял лопату. И корзину — легкую, плетенную из соснового луба, — тоже захватил. Хотел, очень хотел зайти и в хату, расспросить, узнать, что где делается, ищут ли его, Евхима. И еще насчет немцев — где они сейчас? Но боязнь, что могут арестовать, не пускала, гнала Евхима со двора. И он тихонько, как вор, снова перелез в огород, отыскал тропинку и подался, побрел по ней в лес.
Уже в поле ухо уловило: где-то совсем близко постукивают колеса. Так и присел от неожиданности — кто в такую пору куда едет? А вдруг заметят?!
Поле было сжато, сплошь стояли бабки. И Евхим нырнул за одну из них, а потом и вовсе сел, стал зарываться в снопы. И хорошо, что догадался это сделать. Потому что через считанные секунды совсем рядом с ним по дороге в лес проехала подвода.
Высунул голову из снопов, стал вглядываться, кто поехал. Немало был удивлен, увидев на возу мужчину.
«Кто бы это мог быть? Кажись, всех мужчин в войско забрали. И что, знать бы, он повез?»
Долго сидел в снопах Евхим Бабай, не отваживаясь встать и пойти дальше.
«Пускай, пускай отъедет. Тогда и пойду… И все же кто это? Почему он не на хронте, почему здесь? Я всего боюсь, на подворье своем был, а в хату не зашел. А этот… гляди-ка, на подводе не боится ездить. Видать, из начальства кто-то. Этим все дозволено, все можно».
Закипело внутри, стала подниматься, как было уже не однажды, словно тесто в деже, злость. Злость на власти, которые все давали одним и цепко держали за ворот, не давали жить, как хотелось ему, Евхиму Бабаю; злость на самого себя, что был вечно в загоне, вечно всего боялся, от всего прятался, бежал; на жену, которая наплодила полную хату детей: сколько ни заработай, ни принеси — съедят и не наедятся…
«Неужто и до конца дней суждено так маяться, горе мыкать? Кроме леса да ненасытных, вечно голодных детей, которые готовы не только меня — самих себя сожрать, ничего не вижу. Днем — лес, вечером и утром дети. Да еще крикливая суматошная Сонька с ее дурацкими попреками, будто на ней одной весь свет держится, одна она о семье печется, одна всех кормит…»
Подвода отъехала уже далеко. Может быть, даже миновала поле, катилась лесом. Из-за туч прорезался острый серпик месяца — сразу посветлело. Но этот серпик так же неожиданно, как и выплыл, нырнул, спрятался в тучу. Снова сгустилась темнота. Запели в деревне, начали перекличку петухи. Можно было идти, давно можно было идти Евхиму Бабаю. А он, охваченный нерешительностью, все сидел и сидел в снопах, не имея ни сил, ни желания куда бы то ни было идти, двигаться.
Встал, зашагал, поплелся в лес где-то уже перед самым рассветом. С корзиной на плече, с лопатой, на которую опирался, как на посох. Шел через силу: осточертело ему за то время, как пустился в бега, всего и всюду бояться, от всего и всех таиться. Да и поесть бы… Забыл уже, когда и ел-то по-человечески. Всухомятку, где придется и как придется. И спал тоже где придется и как придется, вполглаза, как заяц, потому что сделать себе землянку и жить так, как жил когда-то с другими хлопцами в «зеленых», — не осмеливался: а вдруг найдет кто-нибудь землянку, заявит и его, Евхима, выследят. И потому никогда не ночевал дважды в одном месте.