«Вернись, только вернись домой! — шептал в отчаянье Николай. — Я все-все прощу, где бы ты ни был, что бы ни делал… Пальцем не трону. Только вернись. Вернись живым и здоровым».
Упал перед образами на колени, стал молиться:
«Боже, верни мне сына! Верни мою утеху и радость. Сам же видишь, как я страдаю, какая для меня мука, что его нет дома. Мал он еще и неразумен. Ветер, можно сказать, в голове. И если он устроил тебе какую-нибудь пакость, натворил такого, чего нельзя было, прости, прости его, голову его неразумную. Исправится он, станет человеком. А мне без него… Горько, трудно мне будет без Костика. И без Полипа трудно, не зная, не ведая, что с ним. А без Костика…»
Проснулась, сползла с полатей Хора. Спросонья повела глазами по хате, не увидела на постели Костика.
— А Костик, Костик где? — в испуге спросила у Николая.
Николай встал с колен, сказал удрученно:
— Я у тебя хотел спросить. Он что, не говорил, куда идти собирался?
— Нет, ничего не говорил, — помотала головой Хора.
— О-о, — громко простонал Николай.
Хора застлала постели — сперва свою, на полатях, потом Николаеву. Вышла на подворье, принесла охапку дров. Громыхнула ими у печи, открыла заслонку. Аккуратно, по полешку, уложила дрова в печи, сунула под них лучину-растопку, нашла в углях на загнетке жару, долго дула на него, пока не загорелась лучина.
— Ты бы коров шла доить! — прикрикнул на Хору Николай. — А с печью после бы управилась.
— И с коровами управлюсь, не подгоняй.
Отошла от печи, стала наливать воду в чугуны, мыть картошку, — спешила, пока не разгорелись дрова, поставить варево свиньям.
У Николая не было мочи сидеть в хате — вышел на подворье. Припал к окошку Пилиповой половины: не вернулась ли Клавдия? Клавдии дома не было, и Николай, окинув глазами подворье — все на месте, ничего не тронуто, — пошел, подался к хлеву.
Ворота сарая были не на запоре, хотя и плотно прикрыты.
«Неуж я вчера не запер? — подумал Николай. — Или Хора? Нет, кажись, не маленькая, знает».
Приподнял ворота («Сели на одну петлю, надо, видно, починить»), открыл. Коровы — и их рыжая Манька, и Пилипова черно-белая Дунька — были на месте. Даже встали уже, дожидались, когда Хора придет их доить.
«Дэ-э, кто же ворота не запер?»
Прошел в хлев, заглянул на сеновал. Там лежало воза два сена — наносил Николай с луга вязанками. «На осень, пока болото схватится и можно будет влезть, на санях привезти сена». Присмотрелся и… глазам своим не поверил: в углу сеновала сидел Костик.
— Ты чего это тут? — не то с испугом, не то с радостью спросил Николай.
Костик ничего не ответил, только как-то подавленно зыркнул на отца и отвел глаза, потупился.
— А ну, слазь! Моду взял — никому ничего не говорить. Где ты ночь шлялся, что делал?
Николай наступал на сына, стараясь придать и виду своему, и голосу строгости, хотя в душе у него все пело — слава богу, жив-здоров сын. И дома, воротился, пришел.
— Кому я говорю!
Костик сполз с сена, стоял, пряча руки за спину, возле загородки.
— Ну-у, где ты всю ночь околачивался?
— В Гудове, — сказал Костик и снова смущенно потупил глаза долу — видно, боялся отцовского гнева.
— И что ты там делал? — продолжал наступать отец.
— Я… я…
Только теперь Николай заметил: рубашка у сына оттопырена, чего-то напихано за пазуху. И карманы брюк тоже топырятся, набиты чем-то.
— Что это у тебя там? — показал глазами.
— Деньги.
— Что-о?
— Ну, деньги. Гроши.
— Гроши? Какие гроши? Где ты их взял? Ограбил кого, украл? — не давал Костику опомниться, засыпал вопросами Николай.
— Нет, выиграл. В карты, в очко.
Опять Николай не поверил тому, что слышал. Сын, его сын Костик, оказывается, картежник, играет в очко… И где, у кого он мог выиграть столько денег?
— И с кем же это ты играл в очко?
— Не знаю, — не поднимал глаз на отца Костик.
— Как это — не зная с кем, садишься в карты играть?
— Меня… Игорь туда привел.
— Какой еще Игорь?
— Мы с ним опилки на заводе возили.
— Куда, к кому тебя тот Игорь привел?
— Хата там, около станции, за дровами…
— И кто там был?
— Много людей. Незнакомые. И одноглазый какой-то. Он всех обыграл. А я… Я — его. Тысяч, наверно, восемь выиграл.
— Восемь тысяч?!
— Да это не все. Тысячи три я на столе оставил.
— Как это — оставил? — ничего не хотел пропустить мимо ушей Николай.
— Одноглазый тот… Боялся, как бы я не убежал.
— Боялся?
— Ну, я, когда выиграл много, хотел бросить играть. А мне одноглазый и говорит: «Играем, пока деньги есть…» И я… испугался: возьмут и убьют из-за этих денег. И на двор, по нужде попросился. А чтоб не подумали, что я убежать могу, сколько-то денег на столе оставил. Черт с ними, с теми деньгами. Хорошо, что ноги унес. За хлев вышел — и драла…
— И гнались за тобой?
— Не знаю. Я не оглядывался.
— Ай-я-яй! — крутил головой, не мог прийти в себя от услышанного Николай. — А я-то думаю, что за сон мне дурацкий приснился. Выходит, вон оно что!..
Скрипнули ворота — в хлев с доенкой в руке вошла Хора. Увидела Николая и Костика, легко улыбнулась.
— Ой, а я уже бог весть что подумала, — высказала вслух свою радость.
— Пошли отсюда, — велел Костику Николай и первым шагнул в ворота.
Костик, по-прежнему не поднимая глаз, виновато двинулся вслед за отцом.
На подворье остановились.
— Чтоб никому нигде ни слова. Ни гугу! — смерил с головы до ног отец сына. — Потому что… Откуда ты знаешь, что гроши не ворованные? А? Понял?
Костик ответил молчаливым кивком.
XIV
Не так и далеко от Великого Леса до Ельников, всего каких-то восемнадцать километров, но непривычные к долгой ходьбе, да еще с грузом, с узлами Андрей Макарович и Алина Сергеевна устали, едва тащили ноги. А еще же и половины пути не прошли.
— Может, посидим, отдохнем, — предложила Алина Сергеевна, когда миновали Рудню, вошли в чистый, поросший невысокой сочной травою дубняк.
— Угу, посидим, — согласился Андрей Макарович и первый свернул с дороги, облюбовав плоский, присадистый пень, черневший поодаль в траве.
Сбросили узлы, сели на пень спина к спине.
Близилось утро, бледный, не совсем еще уверенный свет цедился откуда-то сверху, разгоняя ночные тени, обнажая деревья, кусты. Протенькала синица, ей откликнулся похожим на хохот голосом удод. Застрекотала где-то в кустах сорока. Потянул ветерок, и с листвы деревьев, как из пригоршней, сыпанула, рассеялась роса. А в остальном было вокруг тихо-тихо — казалось, навостри ухо и услышишь, как распрямляется, тянется вверх примятая трава.
Говорить ни о чем не хотелось; долго молча сидели, думали каждый о своем.
Андрей Макарович вспоминал, как в такие рассветные часы, когда был помоложе, ходил по грибы. В лес прибегал, случалось, так рано, что было еще темно, и сидел вот так же, как и сейчас, на пеньке, ждал, чтобы рассвело, чтобы можно было, не боясь потоптать, искать грибы. Представилось: он, Андрей Макарович, сильный и легкий на ногу, снова, как тогда, в лесу, дожидается рассвета. Минута, еще минута — и он сорвется с пня, побежит, запетляет меж деревьев и кустов, высматривая каждый приподнявшийся бочком над землею листок, каждый бугорок: не боровик ли там голову поднял?
Алина Сергеевна тем временем думала:
«Сдала я… И прошла-то всего ничего, а уже устала. Еле ноги волоку. А еще ведь идти да идти. Может, несколько суток, а может… и недель, месяцев. Да и куда идти? Легко сказать — идти туда, где немцев нет. Сегодня нет, а завтра… Раз уж досюда добрались, то почему им не прийти и туда, куда мы с Андреем Макаровичем держим путь?..»
И еще:
«Ну что за жизнь такая? Едва обживешься, осядешь, с людьми перезнакомишься, к тебе люди привыкнут — надо все бросать, куда-то перебираться, уходить. Ох, как осточертело, как опротивело это! Не одно, так другое гонит и гонит из дому… Думалось уже — хоть здесь, в глуши, в Великом Лесе, до старости доживем. Как бы не так! Война эта, немцы… Снова срывайся с места, уходи. Куда? Чего? Неужто до самой смерти придется вот так, с пожитками, слоняться, пристанища себе искать?..»