Взошло за лесом солнце — яркие, светлые лучи пробились сквозь густую сень деревьев, заблестели тысячами огоньков в росе. От земли дохнуло теплой прелью, тленом слежавшихся листьев. Запела, заиграла, пробуждая округу — наверно, в Рудне, — берестяная пастушья труба.
— Может, пойдем? — очнулся от своих воспоминаний Андрей Макарович.
Встали, взвалили на плечи узлы, взяли в руки торбы, торбочки. Молча, не обменявшись ни словом, вышли на дорогу, зашагали дальше.
В полдень, когда добрались до поля, за которым уже были видны Ельники — беспорядочно чернели, краснели вдали крышами и трубами домов, — и остановились на опушке леса отдохнуть, увидели: по дороге из местечка кто-то быстро движется им навстречу — не то бежит, не то едет на велосипеде.
Несколько минут Андрей Макарович и Алина Сергеевна не сводили глаз с дороги.
— На велосипеде едет, — нарушил настороженное молчание Андрей Макарович. — И знаешь кто? Кухта. Степан Родионович…
— Кухта? — удивилась Алина Сергеевна. — А разве он не в армии?
— Видел его, когда в Ельники ездил. Говорит, белый билет у него…
И верно, на велосипеде ехал Степан Родионович Кухта, учитель из Поташни. И Андрей Макарович, и Алина Сергеевна его знали, встречались не раз на районных конференциях да домой из Ельников вместе хаживали — по пути было. Особым авторитетом среди местных педагогов Кухта не пользовался, хотя, поговаривали, и писал стихи, рассказы, пьесы и даже роман. Стихов и рассказов тех нигде не печатали, пьес не ставили, и тем не менее Кухта считал себя писателем, любил пожаловаться на своих минских друзей, которые сами выбились в люди, а его, районника, не пускают на страницы газет и журналов. И жалобы свои всегда кончал словами: «Ничего, мы им еще нос утрем!»
Кухта, увидав знакомых, да еще здесь, вблизи Ельников, остановился, слез с велосипеда. Перетащил, почти перенес велосипед через канавку, отделявшую лес от дороги, подошел к Андрею Макаровичу и Алине Сергеевне. Приметив у их ног узлы, торбы и торбочки, удивленно поднял брови:
— Куда гэтта вы собрались? — спросил, как и всегда нарочито по-книжному произнося «гэтта», в то время как в здешних местах люди говорили по-своему: «ето».
— Да… Беженцами вот заделались, — признался Андрей Макарович.
— Беженцами? — еще больше удивился их коллега, вытаращил большие, навыкате, как у рыбы, глаза. — Чего гэтта вдруг?
— Да не вдруг. Давно собирались, да все как-то… Словом, не могли решиться, — в раздумье выдавил из себя Андрей Макарович.
— И куда же вы, если не секрет? — допытывался Кухта.
— Куда люди, туда и мы.
— Так людям, может, иначе нельзя. А вам?
Андрей Макарович пожал плечами.
— Разберись тут, кому что можно, чего нельзя, — сказал неуверенно.
— А что тут разбираться? — по-прежнему держась за руль велосипеда, говорил Степан Родионович. — Был в начальстве при большевиках, коммунист или сельсоветчик — беги. А если не был… Чего ж бояться? Немцы не дураки, им тоже работники нужны…
— Так он же… — Алина Сергеевна кивком показала на мужа. — Он тоже в начальстве был.
— В каком таком начальстве? — снова выпучил большие, навыкате глаза Степан Родионович.
— Н-ну, директором школы…
— Какое гэтта начальство — директор школы… И я учителем был. Ну и что? Детей учить всегда было надо и будет. Все зависит от того, как человек себя поведет. Ну, на хлеб зарабатывал… А душа, к чему душа у человека лежала? Вот что главное! Да и, откровенно говоря… Я же все о вас знаю. Вы, — смотрел прямо в глаза Алине Сергеевне Кухта, ей даже неприятно стало, — из поповской семьи, насколько мне известно. Да и Андрей Макарович всю жизнь с места на место мотался… Гэтта недавно его не обошли милостью, директором поставили. А прежде… — Степан Родионович паузой показал, что он и еще кое-что знает, но не хочет говорить. — Так что… Воля, конечно, ваша, но я… не советовал бы вам никуда из Великого Леса уходить. Да и некуда уже идти. Всюду немцы.
— Что значит — всюду?
— Да всюду. Куда ни сунься — там и немцы.
— И в Ельниках? — встревожился Андрей Макарович.
— Тю-у, и не знали? — сделал вид, будто не поверил, Степан Родионович. — Два дня уже…
— Два дня? — ужаснулась Алина Сергеевна.
— Ну да, два дня, — говорил, как о чем-то самом обычном, общеизвестном, Степан Родионович. — Так что… Куда вы пойдете? На переправу в Лоев? Так ведь и там уже, скорее всего, немцы. Киев у них в руках, Минск и Смоленск давно… Словом, сами решайте. Не мне вам советы давать, что делать, а чего не делать… Люди вы опытные, при разных властях пожили…
И Степан Родионович, не прощаясь, покатил велосипед на дорогу. Перебравшись через канаву, встал одной ногой на педаль, вторую резво перекинул через раму, сел, придавив грузным задом седло, и закрутил педалями, отдаляясь.
А Андрей Макарович и Алина Сергеевна, сбитые с толку рассуждениями и всем, что услышали от бывшего коллеги Кухты, остались сидеть на опушке леса, не зная, что им делать, куда податься — идти в Ельники, где уже два дня хозяйничают немцы, или, пока не поздно, вернуться назад, в Великий Лес?
XV
Из дневника Таси Нестерович.
«Папочка!
Думала не писать больше тебе. И не удержалась, видишь, снова пишу. Знаешь, радость большая у нас с мамой — мы уже возле самого дома, даже видим город. Наш, наш город! Воображаешь? Правда, мама не разделяет моей радости, показывает на дым, что стоит там, над Минском, — что-то, видно, горит. Все же прошли мы сотни километров, добрались до дома. Хотя и пережили — не рассказать. И наголодались, и страхов разных натерпелись, и насмотрелись… На что только не насмотрелись!..
Измаялись — не узнаешь, ты нас. Мама похудела, одни глаза блестят… Самая обыкновенная деревенская женщина. А во что одета… Тоже все деревенское. И я по-деревенски одета. Наше, городское, что захватили с собой, давно изорвалось. И туфли изорвались. Идем босиком. Сколько суток уже идем босиком. Ноги кровоточат — сбили их о камни, о корни на лесных дорогах.
И грязные мы, прегрязные. Тело прямо аж драть ногтями хочется. Не мы тут виноваты, виновата война, немцы. Где только мы не прятались от бомб и пуль! А несколько суток вот уже идем вдоль дороги, по обочине, и мимо нас едут, спешат куда-то на восток немцы. На машинах, мотоциклах. Везут пушки, своим ходом идут танки, танкетки. И немцы все веселые-развеселые. Не то, совсем не то, что наши люди, мы с мамой…
На нас, вернее, на таких, как мы с мамой, немцы даже не смотрят. Насмотрелись, наверно, за эти несколько месяцев войны. Потому что таких, как мы… сотни, тысячи. И все куда-то идут, ползут. Кто с узлами, кто с детишками. Одни в одну сторону, другие — в другую. Сорвала людей с обжитых мест война, и каждый куда-то стремится, куда-то спешит. Мы домой, в город, другие — из города в деревню. У каждого свои заботы, свое беспокойство. Кого ни остановишь, у кого ни спросишь — знает человек, куда идет, куда торопится. Мы видели за дорогу разных людей, к разному привыкли. К одному привыкнуть не можем — это когда дети одни, без взрослых, идут куда-то. Сначала мама их останавливала, расспрашивала, почему они одни. А теперь перестала. Потому что ответ всегда один: «Мамку бонбой забило…» — «А куда же идете?» — «Куда все, туда и мы».
Страшная она, эта война! Страшнее, наверно, ничего на свете не бывает. Вот вчера мы с мамой видели… Шел рядом с нами мужчина. Наверно, солдат, — в красноармейских галифе. А может, и не солдат, просто взял да надел галифе. Рука забинтованная. Немцы с шоссе заметили, видно, того человека, остановили машину. Подбежали, стали допытываться, кто он и откуда. А человек ни слова по-немецки не понимает. И они, немцы, человека того там же, на обочине, и застрелили… Сели снова в машину и поехали. А сегодня… Остановилась машина крытая. Из кузова два немца вылезли. Стояли на шоссе, рассматривали всех, кто мимо проходил, словно искали кого-то. Женщина молодая шла. У нее ребеночек на руках, спеленатый. Ой, папочка, аж поверить трудно. Они ребеночка у женщины отняли, прямо на обочину, как неживое что-то, бросили. А женщину саму… За руки, за ноги — и в кузов. Женщина вырывается, кричит, причитает, а они, гады, хохочут: «Гут, гут русише фрау». А девушек сколько вот так переловили да в кузов позатаскивали!.. Мама за меня боится, на живот мне подушку подвязала: пусть, мол, думают, что я в положении… И я, папка, иду так, с подушкой на животе…