Вообще мы с мамой не почувствовали, что мы в родном городе. Может быть, потому, что всюду, на каждом шагу разрушения, битый кирпич, следы огня и пожаров. Вообрази: на месте пединститута — коробка с выбитыми, задымленными окнами. В развалинах и университет. На столбах, на стенах — разные немецкие приказы, распоряжения, написанные по-русски, по-белорусски, по-польски и по-немецки. И за все, за самую пустяковую провинность — расстрел. Лица у людей землистые, окаменелые. Но есть и довольные. Этого мы с мамой не можем понять — почему среди наших людей есть довольные, откуда у них эта радость? Неужели были такие, кто не любил советскую власть, ждал немцев? Не верю, не могу поверить в это!..
Иное дело — немцы. Им есть чему радоваться. Чувствуют себя завоевателями. Ходят, прогуливаются по улицам, смеются, гогочут. И с ними… Папка, ты можешь мне не поверить, но это правда, правда. Знаешь, кто с ними ходит? Наши девчата. Под ручку ходят. Немного таких, однако есть. Опускают глаза, когда встретят кого-нибудь из своих, — стыдно. И все же руку не принимают, не отходят, держатся за своего немца. Какой позор! Как можно дожить до такого, так низко пасть!..
В городе много пустующих квартир. Люди оставили свое жилье, все, что было нажито, и ушли. Но есть и такие, что остались. И вот днем все как будто нормально, если можно считать нормальным то, о чем я только что тебе говорила. А чуть смеркнется — оживает город. Здесь и там слышны выстрелы, взрывы. В брошенных людьми домах шарят воры. Срывают замки, взламывают двери, шастают по квартирам, волокут на себе кто шкаф, кто одежду, кто книги… И это наши, наши люди! Для одних война — горе, для других — только бы нажиться!
Ворвался ночью к нам в квартиру… ну, где мы с мамой живем пока, какой-то бандюга. Маленький, щупленький и… пьяный. Взломал дверь и ворвался. Увидел нас, перепуганных, и сам растерялся. «А я думал, хозяев нет. Извините!» И исчез. Видишь, даже совесть есть, культурный. А мы с мамой до самого утра не спали. Да и как тут уснешь? Дверь же не заперта, — вдруг еще какой нежданный гость забредет? Что захочет, то и сделать может. А ты молчи. Милицию не вызовешь, в суд не подашь…
Это ночью, а днем… Днем по городу ходим, тебя ищем. Вдруг встретимся случайно, вдруг ты нас тоже ищешь? Ведь это может, может быть! Ох, если бы!..
Перебрали мы всех твоих знакомых, у многих побывали дома. Некоторых нет в городе, а те, кто остался, говорят, что ничего о тебе не знают. Не видел никто из них тебя ни накануне, ни в первые дни войны. Неужели, папка, тебя так и не выпустили, неужели погнали куда-нибудь дальше на восток? Нет, не могло, не могло этого быть! Ты же не виноват, ничуточки не виноват. В это я верила и верю, как верила и верю в то, что с тобой до конца разобрались. Обязаны были разобраться! Справедливость и правда всегда брали верх.
Сегодня мама вспомнила про Лапицких. Вот, вот кто должен больше других знать о тебе. Да и о нас Лапицкий знал, где мы. Он же в Великом Лесе лекцию читал, и мама его видела. И тогда он через другого человека передал, что ты, папка, в Минске. Но дома ли Лапицкие? В Минске ли они? Завтра же пойдем к ним. А вдруг они знают хоть что-нибудь о тебе, вдруг скажут, где ты. Вот была бы радость! А то… Столько прошли мы, столько натерпелись, и что — зря? Нет, папка, хочу надеяться, хочу верить — не зря! Сегодня бы к Лапицким пошли, не откладывали бы на завтра. Но нельзя — комендантский час уже. И из дому на улицу лучше не показываться. Задержит патруль — конец. Да и задерживать не станет — выстрелит, и готово. Вот так, папка.
А пока будь здоров!..»
XXII
Дождь сеялся, моросил всю ночь и почти весь следующий день. Перестал лишь под вечер, когда Иван Дорошка подходил к Великому Лесу. Сразу же распогодилось, небо очистилось от туч, выглянуло солнце. Будто переродилось, ожило все вокруг — птицы, роса на траве. Да и сама трава по-весеннему зазеленела.
«Вот бы что-нибудь такое животворное, целительное сейчас и людям… Чтобы обрели надежду, снова поверили в себя!» — подумал Иван.
Но что именно дать людям, что сделать для них, чтобы они обрели надежду, поверили в себя, — Иван ничего предложить не мог. Знал — таким вот дождем, таким животворным, целительным бальзамом могла быть только победа над врагом, изгнание его с родной земли, конец войны.
«А пока этого нет, ничто, ничто не даст людям надежды. И потому надо приближать победу, бороться за светлый, радостный день».
Еще быстрее зашагал по тропке, которая, извиваясь меж кочек, вела к огородам и дальше — на песчаную, в глубоких колеях улицу.
«Куда я спешу?» — спросил вдруг самого себя Иван.
Остановился, стал вглядываться в размытые очертания деревни. Родной, знакомой сызмала деревни, где родился и вырос, где познал столько всего хорошего и горького, радостного и обидного. Даже слезы навернулись на глаза, сжалось сердце, когда подумал:
«Жили в деревне жена, дети — и мысли такой не возникало, куда податься, к кому пойти. А нет их… И что, неужели не к кому пойти?» — испугался собственной мысли Иван.
Деревня, освещенная поздним, почти уже вечерним солнцем, лежала, горбатилась на пригорке, вся в зелени садов, большая и… чужая. Никто там не ждал Ивана, не к кому ему было спешить.
«Как, неужели нет ни одного близкого мне человека, ни единой души?» — с горечью спрашивал себя Иван.
И тер в бессилье ладонью лоб, силясь придумать, к кому бы зайти, кто может ждать его в деревне.
«К отцу не зайдешь… Так к кому же, к кому?»
Не к кому, не к кому было зайти Ивану.
«Как же я одиноко жил!.. Ни одного друга, ни одного близкого человека! Все занят и занят, работа и работа…»
И тут же понял: не прав он, обманывает себя.
«Работа никогда не отдаляет людей. Наоборот, сближает. Просто… не туда смотрел. Боговик, Гудов тянули все время к себе. Рабочий класс… Да и как человек я… Мало во мне, видно, того, что привлекает людей, заставляет, чтобы к тебе тянулись… Надо признаться в этом, честно себе сказать. И себе, и…»
«Ну, кому еще?»
«Тому, кто оставлял здесь, — Боговику».
«Боговику? Но ведь Боговик меня знает».
«Боговик знает как руководителя, который никогда не оплошает, который всегда проводил и будет проводить линию партии. А на чисто человеческие качества и он, Боговик, почти не обращал внимания. А я… оторвался от людей. Даже с ближайшим помощником, с Василем Кулагой, нет настоящей близости…»
Вспомнив про Василя Кулагу, Иван повеселел.
«Нет, с Василем у меня как раз неплохие отношения. Не сказать, чтобы дружеские, но все же… Да и с председателями колхозов — Максимом Варивончиком, Петрусем Хоменком, кажется, было понимание. А Василь за последние дни вообще стал близок, даже душу раскрывает…»
К нему, к Василю Кулаге, и направил стопы Иван Дорошка. Не домой, а в колхозную контору, — Василь тоже имел привычку поздно засиживаться на работе.
Иван не ошибся — Василь Кулага был в конторе. Встретились как давние друзья. Обменялись рукопожатиями, чуть было не обнялись.
— Где ты был? — спросил Василь, не сводя с Ивана глубоких, проницательных глаз.
— Жену с детьми отвозил.
— К ее родным?
— Ага.
Василь опустил глаза.
— А мои… ни за что не хотят отсюда уезжать, — признался с тяжким, сокрушенным вздохом.
Чтобы хоть немного утешить Василя, Иван сказал:
— Как знать, где оно лучше будет — там или здесь. Никогда не знаешь наперед.
— Так-то оно так, — согласился Василь. — И вместе с тем… Может, спокойнее на сердце было бы, если б они куда-нибудь уехали…
Помолчал, сел за стол, из-за которого только что поднялся, когда вошел Иван, стал торопливо собирать, запихивать в ящик какие-то ведомости.
— Что ты тут делаешь? — спросил Иван, чтобы сменить тему разговора.
— Да вот списки просматривал.
— Какие списки?
— Да-а… Знаешь… — не подымая на Ивана глаз, глядя в стол, сказал Василь, — решили мы колхоз распустить.